— Ага, сообразил, — ласково улыбнулся камергер. — Но особо соображение постигло меня третьего дни, когда пришлось убирать царскую постель после преставившейся в ваших объятиях девицы Настасьи.
— Настасья — oh, с'est toute une histoire,[49] — досадливо отмахнулся император. — Она была такой чувственной красавицей и такой супротивницей, что я еле совладал с ней. И даже после она мне чуть ухо не откусила! Как же её было не наказывать?! Ну да ладно, я тебе после всё растолкую. Следует сделать всё, чтобы царица Елизавета Алексеевна ничто не прознала. Уж такой грех мне будет непростителен. Вели же меня одевать!
— Как прикажете, ваше величество, — поклонился камергер.
Он дёрнул шёлковый шнурок возле царского ложа, и где-то далеко раздался звон колокольчика. Вскоре в спальную залу лакеи внесли приготовленную накануне Фёдором Кузьмичом гражданскую одежду и принялись облачать императора с обычной деловой сноровкой. Освободившись из рук лакеев, он тут же поспешил к зеркалу, где цирюльник припудрил ему щёки и выполнил несколько косметических мазков. Его величество нетерпеливо отмахнулся от цирюльника и снова обратился к камергеру:
— Ou est ma tabatiere?[50]
— Как обычно, на ломберном столике, ваше величество.
Император подхватил табакерку и пошёл вон из дворца по лестнице чёрного хода. Он всегда выходил через этот подъезд, если шёл в Петербург гулять инкогнито. На этот раз императора подгоняло какое-то нездоровое любопытство. На площади, где должна была состояться экзекуция, присутствовало не слишком много разночинного народа, но среди них можно было спокойно затеряться и не беспокоиться особо, что вдруг кто-нибудь из подданных узнает. Такие вещи считались обыденными, и все старательно соблюдали инкогнито его светлости.
Нынче же императора влекло сюда другое: сегодня сквозь строй должны были прогнать его двойника — унтер-офицера Струменского. Скорее всего солдата ожидала мучительная смерть. Но жизнь служивого необходима была Отечеству, точнее, оставшемуся в живых двойнику. Зачем? Вот в этом Александр до сих пор боялся признаться даже самому себе. За двадцать четыре года царствования он много натворил нелицеприятностей, да не в этом суть. Главное — стремление покаяться в великих грехах перед Отечеством, а для этого необходимо было принести в жертву ещё одного человека.
Император поступал сейчас, как праотец Авраам. Когда Господь потребовал принести в жертву сына, Авраам, ничуть не колеблясь, возложил на алтарь любимого сына и готов уже был нанести жертвенный удар, но тогда Господь удержал его руку…