Он снова набил трубочку. Мужики заговорили разом:
— Питерский, настоящий большак!…
— Опять и разных земель!
— Пойдем, ребя, на восстанье! Никитин отрывисто спросил:
— А зачем врешь?
Краснобородый путано заерзал желтыми глазами.
— Эта насчет чего?… Насчет чего?
Никитин, злобно всовывая в глаза мужиков резкие, кремневые слова, поднялся на ноги.
— Об восстании зачем врешь? Две недели восстали. Назад две недели. Сколько в горах расстреляно? Убито сколько? Трусите?
Мужик пухло осел на камень и пухло проговорил:
— А ты, Микитин, не сердись. Ей-богу, не от дурной мысли-то. Бают: ты, паря-батюшка, ему скажи, вот, мол, восстанья подымется, может, меньше запросит. А раз уж знаешь дело — чего тут!
Он, вздохнув, уныло махнул рукой. Мужики дышали тяжело. Пахло от них потом.
Фыркали у скалы лошади. Шуршала трава шепеляво под ногою Никитина.
Узкогрудый мужик, похожий на киргиза, проговорил мягко:
— Тут, канешно, всякий антирес свой блюдет. Зря-то ведь как… нельзя зря! По-мому, соглашайся ты, Микитин, — и никаких! Идут, значит, наши парни под твое начальство и под остальных двоих большаков-то. Жалованью какую положим — воюй!
— Воюй, — сказал торопливо красноволосый. — Воевать тут легко — горы. Народ молодой, веселый. Чаво вам троим тут сидеть… Воюй, пока из Расеи не придут, а там — куда хошь поезжай. Войско наберешь — валяй с войском. В Китай там, в японцу — откуда они товарищи-то твои.
— Воюй, — сказали мужики. — Нам, парень, тоже слабоду надо. Землю вон отберут…
— Валяй!…
Никитин подошел к мужикам, проговорил:
— Согласен. Жалованья не надо Но чтобы не рассуждать!
— Известно. Дисциплина… Знаем…
Отвязывая от сосны лошадь, узкоглазый сказал весело:
— Сердитой, леший! Я думал, в рыло даст. Страсть зол. А большак настоящий!…
— Из Питера, — подтвердил красноволосый. — Настоящие большаки… Из другой страны есть тоже. Тощие только, как прутья.
— Подкормятся, ничего. А жалованье и не знат, како просить?
— Деньга-то каждый день растет. Счету не счесть. Придет, узнает — скажет!…
Лошади нырнули в большетравье.
Мягко шипя, лепились по ногам, по телу легкие осенние стебли. Темно-бурая, как мох зимнего медведя, спала в камнях трава.
Вечером красногвардейцы переехали на Лисью заимку.
Фекла садила хлебы в печь. Плескались у ней замутившиеся, как опара, глаза. Облеплял ноздри запах горелой муки. Розово тлели в загнете угли.
Семен сидел на лавке, тупо водил глазами по широким белым хлебам,
— Не пускат! — обозленно сказал он.
Фекла взмахнула выпачканной в муке лопатой и сказала жарким, сыпучим голосом:
— Пищишь тут под руку!… Все к бабе да к бабе!… Без бабы ничего не знат. Прости ты меня, мать пресвятая богородица! Дай хоть мягки-то посадить.