Инженер вломился слоновыми шагами, отдуваясь.
— Чуяли? Про Сергея Петровича? Это же невозможно! — Он облепил руку Евгения Павловича тестом своей неестественно огромной ладони и повалился в кресло. — До чего же мы дойдемо? А? Середь города, середь бела дня чоловика вбылы.
Евгений Павлович молчал, расматривая со вниманием носки своих ботинок.
— И розумиете, — повернулся Арандаренко, скрипнув креслом, — вызвали ихнюю милицию. Пришли три осла, очами хлопают. Я их спрашиваю: “Это что ж, называется рабоче-крестьянская власть, коли в два часа дня убивают?” А они в ответ: “Людей мало”. — “Так не надо было за власть цапаться, коли у вас людей нема”, — говорю. Так один на меня очами як зиркне: “Не вашего ума дело, товарищ”. А? Тю, сволочь!
— Трудно им, — нехотя ответил генерал, переводя взгляд с ботинок на лицо инженера.
— То есть, не розумию я вас, Евгений Павлович. Какой-то вы такой стали, добродию, простите, пуганый. Не то всепрощение, не то всеприятие.
Глаза инженера, выпученные начинающейся базедовой болезнью, были похожи на глаза пучеглазой зеленой кваквы, и он сам сидел в кресле, как кваква, — растерянной раскорякой. На секунду подскочила шалая дума: “А вдруг квакнет и прыгнет?”
От этого, прежде чем ответить, улыбнулся и, подавляя улыбку, заговорил:
— Всеприятие? Пожалуй, верно вы сказали. Не всеприятие, а вот приятие, если хотите, вот тут где-то, — генерал дотронулся до левого бока серой тужурки, — в самом деле сидит. Ум говорит: “Нельзя”, а вот тут шепчется: “А ты вникни”. В первые дни хотел за границу уехать. Остановило. И знаете, что остановило? Подумал: “Вот уеду и никогда больше не увижу этого покосившегося русского заборчика, хилой избенки, березок, разбитого проселка, а будут кругом чистенькие холощеные оградки и на них таблички: “тут можно”, “тут нельзя”. И не мог уехать. Лучше грязное, кровяное, да свое, нелепое, косолапое, причиняющее муки другим и само страдающее…
— Что ж, вы, значит, их признаете? — перебил Арандаренко.
Евгений Павлович щипнул несколько раз бородку. Ответил на вопрос не прямо:
— Я вот этого сам себе не могу объяснить точно. Казалось, кому, как не мне, придумывать точные формулировки. Юридический профессор, приказная крыса, а вот, подите, — формулировки найти не могу. Сказать, что признаю вот так, как старое признавал, — не могу, но и против не пойду. И врагом не стану. Я мимоидущий… наблюдающий. А порой даже кажется… Да вот вам странный случай. На Литейном плакат. Красный террор. Смерть буржуазии. Значит, мне смерть, вам смерть. Кажется, должен бы возмутиться. А возмущения нет. И они ведь имеют право защищаться.