Он повернулся и выскочил из лоджии, а режиссер, тяжело дыша от волнения и жары, начал шарить в карманах джинсов.
— Черт побери, — бормотал он. — Черт-те что делается, какой-то бардак, сплошной бардак… Светлана!
В лоджию вышла худая высокая женщина с коротко остриженными, выбеленными волосами. Она была тоже в джинсах, но без ремня.
— Да, Сергей Константинович? — произнесла она неожиданно спокойно, даже флегматично, будто все происходившее в лоджии ее совершенно не касалось.
— Возьмите блокнот и запишите текст телеграммы.
Светлана послушно повернулась к двери.
— Подождите! Дайте мне сигарету.
— Сигареты кончились, Сергей Константинович.
— Ну купите в буфете!
— Если вы дадите мне деньги…
— Вы прекрасно знаете, Светлана, что денег у меня нет.
— У меня тоже.
— Одолжите у кого-нибудь! Господи, сколько можно говорить о такой чепухе!
— Это не чепуха. Вся группа сидит без денег. Завтра обещали зарплату, но вы опять поссорились с директором, и я не уверена…
— Ну, поступаться принципом за чечевичную похлебку я не собираюсь!
Он отвернулся в волнении и увидел Лаврентьева.
— Послушайте, — сказал режиссер, обращаясь к нему, как к старому знакомому, — у вас не найдется сигареты?
— Я не курю.
— Жаль, чертовски жаль. — Режиссер задумался на минуту. — Послушайте, а вы не уезжаете завтра?
— Нет.
— Отлично. Тогда вы, может быть, одолжите мне на сигареты?
— Пожалуйста, — ответил Лаврентьев, немного удивленный такой неожиданной формой контакта.
Он вошел в комнату и взял из кармана пиджака бумажник.
— Сколько вас устроит?
— Если можно, рубля три… Нет, пятерку лучше, — поправился режиссер, увидев в руках у Лаврентьева синюю бумажку.
Лаврентьев протянул деньги через перегородку.
— Огромное спасибо. Вы меня просто выручили, — обрадовался режиссер. — Светлана, с телеграммой повременим. Это серьезное дело, нужно тщательно продумать текст. Сходите лучше пока в буфет. Возьмите сигарет и еще что-нибудь, что будет…
— Понимаю, Сергей Константинович.
И лаврентьевская пятерка перешла в руки Светланы.
— Вы слышали? — спросил режиссер, вновь повернувшись к Лаврентьеву. — Слышали? Это же осел, саботажник, вредитель! — Он все еще не остыл от спора с директором. — Вот вам кинематограф! Надеюсь, вы не имеете никакого отношения к кино?
— Никакого.
— Счастливый человек! Я вам завидую. А где вы работаете?
— Преподаю в институте.
— Точные науки?
— Немецкий язык и литературу.
— Вы знаете немецкий?
— Да…
Он знал немецкий…
Первые слова на этом языке маленький Вовка Лаврентьев услышал в их тесной, но с высоким лепным потолком, уютной комнате на Шаболовке в Москве. Комната была частью обширной квартиры некогда богатого человека, доживавшего свои дни в бедности в Париже. Впрочем, судьба бывшего квартировладельца Володьку никогда не волновала. Ему, советскому мальчишке довоенных лет, было трудно и даже невозможно представить себе, что огромная густонаселенная квартира с велосипедами, подвешенными на стенах в прихожей, стареньким бухгалтером Никольским, ходившим в общий туалет с собственным деревянным стульчаком, и множеством других специфических примет коммунального быта могла принадлежать одному человеку, что медные ручки отливали когда-то почти золотым блеском, а по лестнице до самого подъезда спускалась красная ковровая дорожка. Все это было от него так же далеко, как гестаповская кроваво-бюрократическая рутина от молодой актрисы, его сегодняшней попутчицы. Володька Лаврентьев жил в новой, революционной эпохе, его поколение мыслило не кухонно-коммунальными, а глобальными масштабами, и подрастающему пареньку не было тесно на общей кухне, ибо в мыслях своих он жил делами всей поднявшейся на мировой переворот планеты.