Носорог для Папы Римского (Норфолк) - страница 557

— Ему необязательно вставать, — говорит Лев Биббьене. Кардинал пожимает плечами.

И вновь — ожидание. Очень неловко стоять вот так, на расстоянии вытянутой руки, когда на тебя не обращают никакого внимания. Обычно к этому времени любой припал бы к его ступням или, по крайней мере, к краю его моццетты. Положение становится неуправляемым. Ничего не понимая, он озирается. Обдумывает разные возможности. Принимает решение.

— Сын мой, — обращается он к слабоумному, как видно, существу.

Старик поднимает лицо на голос сверху, и Лев впервые замечает, что он на самом деле не так и стар — вряд ли старше его самого. А потом — странная неподвижность запрокинутой головы и взгляда, сфокусированного на ком-то, кто, кажется, отделился от самого Льва, на Папе-призраке…

— Да он слепой! — восклицает Лев.

— Разве я об этом не упоминал? — отзывается Довицио из-за его спины.

— Он не понимает, кто я такой, — продолжает Лев и снова смотрит вниз, на этот раз более сочувственно. — Сын мой, я — твой Папа.

Тогда не столь старый старик, похоже, обнаруживает его присутствие. Глаза его, хоть и мертвые, расширяются, лицо расслабляется, и по нему разливается выражение, которое можно счесть недоуменным, изумленным или даже радостным. Льву не суждено определить это нечто, обещанное ему и тут же отнятое, потому что в следующее мгновение лоб старика прорезают морщины, лицо его тяжелеет, и мимолетная беззащитность замещается смирением. Голос его, когда он заговаривает, оказывается на удивление ясным.

— Это неправда.

Довицио фыркает — а может, это Биббьена. Лев в оцепенении смотрит на старика, не обращая на них внимания. Он кладет руку ему на плечо.

— Это правда, — настаивает он. — Я — твой Папа.

Но сидящий на скамье больше не обращает на него внимания. Он, кажется, приходит к какому-то неутешительному умозаключению. Его ответ, если это можно считать ответом, звучит устало и обреченно.

— Надо мной уже достаточно насмехались.

Галька, деревянные стружки, яблочная кожура, сухой лошадиный навоз, ржавые гвозди, ореховая скорлупа, дынная кожура и плевки. Таковы были предметы и субстанции, чаще всего появлявшиеся в его чаше.

На другой чаше весов, возникнув, правда, пока лишь однажды, располагались: маленькая синяя бутылочка из-под духов, зазубренное лезвие ножа, репа с вырезанным на ней улыбающимся лицом, кусочек мозаики молочного цвета, волчок, игральная карта (семерка пик), еще одна игральная карта (как ни странно, тоже семерка пик, но другого рисунка) и ухо.

Чаша покоилась на земле, у него между ног. Форма и размер ее были важны. Слишком большая чаша притягивала всякого рода мусор, а на слишком маленькую никто не обращал внимания. Деревянные были лучше оловянных (оловянными никто не пользовался), а еще чаше следовало быть достаточно мелкой, чтобы прохожие могли видеть содержимое. Его не должно было быть слишком много — это говорило о том, что человек не сильно нуждается, — но в то же время чаша не могла оставаться и пустой, ибо потенциальные жертвователи нуждались в ориентирах. Поэтому его чаша всегда была «засеяна» — сморщенным яблоком и пустячным медным диском: дескать, он примет пищу и монеты. Нищие с претензиями соглашались «засеивать» свои чаши не менее чем увесистым серебряным байокко, но эти подвизались на пьяцце или на городской стороне моста — то были самые богатые участки во всем Риме. Сам он начал у моста со стороны Борго, и это оставалось самым его удачным и самым плачевным днем. Он уселся неподалеку от другого нищего, точнее, от трех других, потому что они сменяли друг друга. Тот, первый, весело его поприветствовал: «Первый день?» Он подтвердил, что это так. Ему потребовалось десять дней, чтобы решиться на это, десять дней, на протяжении которых он изнурял свои мозги в поисках другого выхода… И другой выход, конечно же, имелся, только еще хуже, чем этот. Так что он уселся на мосту, поначалу дрожа от стыда, но постепенно смиряясь, меж тем как в чаше постоянно звякали монеты. Когда толпы народа начали редеть, снова появились соратники нищего, сидевшего слева от него, и они стали делить свои трофеи. Он пересчитал собственные — восемьдесят семь сольдо. «Удачный день?» — спросил один из троих нищих, ленивой походкой направляясь в его сторону. Это был самый крупный из троицы, и именно он мгновением позже со знанием дела ударил его под дых, в то время как второй шваркнул его головой о землю, а третий пересыпал содержимое его чаши в их собственную. Он помнил, как лежал тогда, ошеломленный, на земле, а вокруг него ступали сотни башмаков и туфель.