Не отступать! Не сдаваться! Кровавое лето 1942-го (Лысёв) - страница 76

«Уж твои-то интересы при всем желании действительно дальше кухни не проникнут», — подумал Синченко, видя перед собой злобно уставившиеся на него тупые глазки Дрозда, горевшие огнем желчной ненависти. И он посмотрел на сержанта так, что тот сразу понял — волей-неволей, а когда-нибудь Синченко все же отправится на лесоповал.

Отвернувшись от Ивана, Дрозд яростно прокричал на всю землянку:

— Чего сидите?! Через десять минут выступаем, собираться быстро!…

В три часа дня взвод Егорьева, передав позиции второму взводу, спускался с высоты. Усталые солдаты с понурым видом тащили на плащ-палатках убитых, шедшие следом санитары несли раненых на брезентовых медсанбатовских носилках. Вернувшись на свой прежний рубеж, Егорьев, распорядившись выставить охранение и велев всем остальным отдыхать, сам решил направиться к раненым. Они расположились в землянке третьего отделения, вернее, даже не в землянке, а перед самым ее входом. Все четверо были тяжелые, их растрясло в дороге, и теперь фельдшер, суетясь вокруг них, делал повторные перевязки. Санитары стояли поодаль, со спокойным видом куря и негромко разговаривая, ожидая, когда можно будет нести дальше. Медсестра, поначалу помогавшая фельдшеру делать перевязки, долго кусала губы и, когда переворачивали раненного штыком в живот рядового Кунцева и у того вдруг хлынула кровь, не выдержав, разрыдалась, сказав сквозь слезы, что не может на это смотреть. Ее пришлось увести, и теперь фельдшер делал свое дело один, но вдвое медленнее. Когда подошел Егорьев, он заканчивал перевязывать последнего.

— Ну как? — спросил лейтенант, приседая рядом.

— Как? — фельдшер скривил губы в безразличной усталой усмешке. — Двое, почитай, вот-вот дойдут, у третьего тоже шансов мало, а вот тот, — фельдшер указал на полулежащего красноармейца с так забинтованной головой, что торчал всего лишь один нос, — этот, может, и выберется. Только он слепой, и если разбинтовать, мать родная не узнает.

Все это было произнесено настолько буднично и спокойно, что Егорьева даже передернуло. Впрочем, винить фельдшера в отсутствии человечности он тоже не мог — для того это была каждодневная и уже настолько, что называется, приевшаяся работа, что выполнял он ее с однообразием стоящего на конвейере человека, констатируя факты и делая заключения, отдавая свои силы настолько, что на чувства и эмоции их уже не хватало. И сейчас Егорьев, глядя на раненых и на фельдшера, с тем особым чувством протеста и возмущения человека, который видит эти же качества в себе и с каждым днем ощущает, как они усугубляются в нем все больше и больше, подумал, насколько сильно война корежит не только человеческое тело, но и человеческую душу. И душу — он чем дальше, тем глубже убеждался в этом на собственном примере — пожалуй, в первую очередь.