«Истеричка, — подумал я про Хабалова, — причитает и причитает». Неужели начальник гарнизона, в городе которого происходят массовые беспорядки, может реагировать на них столь ограниченно и бездеятельно? В его силах было объявить город на военном положении еще вчера. Организовать конфискацию и раздачу хлеба, ночное патрулирование улиц, разогнать несколько сотен митингующих кавалерией, арестовать всех известных и просто попавшихся под руку агитаторов-социалистов, объявить повсюду — пусть даже соврав — о скорейшем принятии мер по обеспечению продовольствием. Ведь на то и война, на то и оставлен в столице вооруженный до зубов гарнизон!
А с другой стороны, что можно ожидать от несчастного генерала? Обычный тыловой офицер, весьма посредственных способностей, старый, негодный к драке, каких с началом войны десятками удаляли с фронтов в глубинку. Преданный — да. Великолепный хозяйственник — возможно. С огромной выслугой лет, прошедшей в мирные годы. Но хлыст и кулак, способные разогнать демонстрантов, приструнить пекарей и фабрикантов, усмирить Думу, навести порядок в оказавшейся на краю гибели столице — эти действия с рыдающим тыловиком Хабаловым никак не ассоциировались.
Я покачал головой. Боже мой, как быстро все произошло. Еще трое суток назад — полная тишина и благодать. А сейчас?
Вот что значит хорошая организация. Повышение цен на хлеб и массовый локаут — всего лишь. Но каков результат! Сто пятьдесят тысяч рабочих, их жен и детей готовы порвать меня на куски! И это — во время войны. В энциклопедии я читал, что позже, в той же России, во время новой мировой войны с немцами за украденные продукты или слово, сказанное против воюющей за Родину тоталитарной власти, расстреливали без следствия и суда. По мне, это было чересчур, однако то, что происходило сейчас в Петербурге, воистину было достойно применения подобных методов.
Массовая забастовка в столице в разгар войны. Это было даже не предательством или изменой. Это было страшнее — это было государственным переворотом!
* * *
Следующие несколько часов, ожидая разговора с министром внутренних дел, я перечитывал телеграммы.
Одна пришла от жены Николая, опрометчиво оставленной мной в столице. Сейчас, когда я задумывался о событиях того дня, мне пришлось испытать очень странные чувства. Царица Александра Федоровна была мне совершенно чуждой и абсолютно незнакомой, она была уже не молодой немкой, заносчивой гессенской аристократкой, недалекой, возможно неумной, однако при мысли о ней какое-то щемящее чувство овладевало мной каждый раз. Возможно, полагал я, так сказывалось отношение к жене самого царя Николая — издерганное постоянным давлением, которое Императрица оказывала на моего реципиента, но все же настоящее, трепетное и сильное.