Через час однако связист принял телефонограмму, отправленную со станции. Шеболдаев была фамилия комиссара, а не Болдаев. И полковой комиссар Шеболдаев назначал майора Висхоня ответственным за проведение спецмероприятия.
Андрианов как раз собирался в Посконцы. Его и попросили довести до сведения майора полученное официальное распоряжение.
– Таких, как этот Шеболдаев, жалеть надо, – комментировал Андрианов события тринадцатилетней давности. – Взвинченные, суматошные, горячечные, слюна изо рта брызжет, рука хватается за пистолет на боку. Страх в крови поселился и кровью разносится по всему телу. Человек страстно хочет дожить до заката, до ночи, но темнота не избавляет от гнетущего ощущения неотвратимой гибели. Немцы рядом – страшно, немцев поглотила темнота – еще страшнее. Ну, а этот, Шеболдаев, паниковал еще от затянувшейся переаттестации. Ввели новые звания, полковому комиссару с четырьмя шпалами ходить бы в полковниках с тремя звездами на погонах, но когда стали менять шпалы на звезды, сразу оказалось: младших офицеров много меньше того, что поглощает кровопролитная война, зато среднее звено взбухло от майоров, подполковников и полковников, вот и приходилось понижать многих в званиях, кое для кого это было оскорбительно, и полковые комиссары не хотели превращаться в майоров, это же умаление их заслуг, чуть ли не понижение роли партии. Вместе с новыми званиями вводилось и единоначалие, комиссаров упраздняли, политруков тоже. Вот и носились по тылам разные политработники, отдавали бессвязные приказания и мчались дальше. Несчастные люди! Бестолковые командиры!.. Армия, казнимая лихими приказами. Они ведь никогда не соответствовали мыслям и намерениям тех, кому отдавались. И стало уже правилом: отступление от приказа выгодно бойцам и командирам, сопряжено с меньшими потерями…
Нашел он Висхоня в просторном доме старухи, в пристройке к нему, в комнате, имевшей выход в сад через крыльцо, и комнату уже занял старший лейтенант Калинниченко, приятный, располагающий к себе блондин лет тридцати, в нательной рубахе и тапочках на босу ногу, чуть пьяненький и кривляющийся ровно в той мере, чтобы гость – Андрианов – чувствовал себя равным, своим, родным, не ожидающим приглашения к столу, потому что стол – для него, стол общий, он для всех людей с погонами. Стол же, выражаясь по-старинному, ломился от яств, извлеченных из подвалов, погребов и подполов села, от еды, которой давно не видел Андрианов: свежие и малосольные огурчики, сало с желтыми отметинами чеснока, сметана в глечике, пузырящаяся яичница с колбасой, связка зеленого лука, красные помидоры, пористый белый хлеб крупными толстыми ломтями. Заточенным немецким кинжалом Андрианов стал нарезать сало. Висхонь сидел напротив, голова его, бритая наголо, начинала после госпиталя выращивать на себе рыжеватый пушок, белесым полумесяцем облегавший шрам. «Ешь, Вася, ешь, набирайся сил…» – приговаривал Калинниченко, любовно подкладывая ему на тарелку мелко нарезанную колбасу, посыпая солью огурцы. Висхонь жевал так осторожно и медленно, словно у него болели зубы, и Андрианов подумал, что, знать, хирурги отсекли майору часть желудка, дав наказ: есть поменьше, но почаще. Калинниченко же как бы между прочим, вроде бы не очень-то интересуясь ответами Андрианова, спрашивал его о том о сем, о погоде, о положении на фронте, об удоях посконских коров, и Андрианова не оставляло ощущение, что Калинниченко рассматривает его с разных сторон, вертит его так и сяк, подносит к свету и вглядывается, как в предмет, ценность которого не очевидна. Наконец он пришел к выводу, что предмет – не поддельный, что перед ним вполне разумный человек, для брата его Васи не вредный, и, придя к такому выводу, Калинниченко перестал кривляться и серьезно сказал, что хотел вот смотаться с Ваською в райцентр, там все-таки повеселее, бабы есть, и Ваську удалось приодеть, да бот этот дурацкий приказ полкового комиссара, о котором лучше бы не слышать…