– Нет, – спокойно, без улыбки отвечает Саффи. – Вы ошибаетесь, мадам. Этот ребенок – наполовину бош, маленький эсэсовец. В таком возрасте он уже убивает птиц…
Побагровевшая дама возмущенно встает и пересаживается на другое место.
– Зачем ты это сказала? – с усмешкой спрашивает Андраш.
– А что? Очень легко быть добренькими к детям! “Какие славные, какие трогательные”… Почему она не говорит, что ты трогательный? Или я? Мы что, не заслуживаем ее доброго отношения? Или… или вот он? – Она показывает глазами на старика мусульманина в чалме и джеллабе, который спит, скорчившись, в углу вагона.
– Саффи! – с притворным изумлением всплескивает руками Андраш. – Не может быть, неужели ты начинаешь видеть людей вокруг себя?
* * *
Середина июля, конец томительно-жаркого дня, густо-желтый, как суп, воздух. Блуждая по улочкам квартала Шаронн, почти им незнакомого, они выходят наобум на площадь Сен-Блез. Там, у террасы обшарпанного кафе, два музыканта наяривают избитые мотивчики. Надо же! Четырнадцатое июля, они и забыли! Скоро начнутся танцы на улицах, фейерверк, ракеты, петарды – весь город будет веселиться.
Саффи смотрит. Ничего особенного, скромные радости рабочего Парижа. Музыканты – один с трубой, другой с аккордеоном – немолоды и плохо одеты; музыка, однако, звучит, и кто-то уже танцует на мостовой, кружат две пары лет по сорок, несколько женщин топчутся друг с другом, группка подростков вертится вокруг, с глупым видом подражая старшим.
На Саффи вдруг наваливается усталость – и не от долгой ходьбы под июльским солнцем – нет, эта усталость давняя, неискоренимая. У нее подкашиваются ноги. Руки опираются на плечи сына. Маленький Эмиль стоит, прижавшись к ней, и тоже смотрит. Не рвется к мальчишкам, играющим на тротуаре в шарики и в бабки.
Саффи гнетет, душит, сковывает все вокруг – такое… почти нереальное. Ей кажется, достаточно малости – дунет ветер, попадет пылинка в глаз, кто-то наступит кому-то на ногу, – и все всё поймут и разойдутся в разные стороны, бранясь, цедя ругательства и сплевывая на землю. Ненависть, ненависть и отчаяние… Ее тело мало-помалу захлестывает волна расплавленного свинца, да, опять ее сковал все тот же Blei, не шевельнуть ни рукой, ни ногой, и вальсы Штрауса через пень колоду, и женщины шерочка с машерочкой, а она опять мертва, и ничего из ее новой жизни нет и не было, ни Парижа, ни лета, ни Рафаэля, ни Андраша, ни Эмиля…
Чувствует ли Эмиль, что мать его мертва, понимает ли, почему так медленно, судорожно сжимаются ее пальцы на его плечах?
Пошатнувшись от нереальности, она хватается за руку Андраша, а тот, неверно истолковав ее движение, отводит Эмиля к стулу на террасе, поворачивается к своей спутнице, заключает ее в объятия и кружит в вальсе, это выходит у него так естественно, так романтично, время от времени он обдувает ее лоб, чтобы не было так жарко, – ах! спасибо Андрашу, еще раз ему спасибо, жуть небытия отпускает: движение вновь становится движением, а не прикинувшейся неподвижностью, застывшие руки и ноги слушаются, следуя простенькой мелодии вальса, оркестр играет, ум-па-па, ум-па-па, мгновения оживают и возвращаются на свои места в действительность, события несутся вскачь и вприпрыжку, сообщая: мы непременно произойдем и ничто нас не остановит, кружатся пары, льется музыка, раз-два-три, раз-два-три, звучат три такта, безмятежно и без перебоев… О! Когда руки Андраша обнимают ее талию, она, Саффи, могла бы вальсировать до скончания века!