Лисица на чердаке (Хьюз) - страница 155

Все — лики когда-то живших и все — поющие. И, скользя взглядом по облаку — от одних поющих губ к другим, — казалось, невозможно было не услышать этого пения, и ухо невольно полнилось сладкими звуками, пробужденными к жизни зрением:

Gloria in excelsis Deo…[25]

…высокие ангельские голоса сливались в хоре, мелодия древнего священного песнопения плыла под сводами часовни, и холодок пробежал по телу Огастина, когда он услышал этот напев.

Ему стало не по себе, но он тут же сообразил, что, вероятно, это поет Мици — укрывшаяся где-то здесь Мици — и эхо множит звуки ее пения. И в ту же минуту он ужасно рассердился на нее — совсем как Франц, когда ее тявканье подняло его с постели среди ночи. Что ей вздумалось, этой дурочке, распевать в полном одиночестве в этой ужасной пустой часовне-бонбоньерке?

Где она прячется? Он повернулся к алтарю спиной и окинул взглядом неф.



Он обнаружил ее в другом конце часовни, в углу: она стояла на коленях перед тем самым предметом, присутствие которого он все время неосознанно ощущал, так как среди этого буйства красок темное некрашеное дерево и старинная резьба, хотя и скрытые наполовину пышными завесами балдахина, бросались своей неуместностью в глаза — другая эпоха, другой, более благородный стиль. Деревянная скульптура тринадцатого столетия, более чем в рост человека, изображала Снятие с Креста, и у подножия ее виднелась коленопреклоненная фигура Мици.

Несильное, но безупречно чистое сопрано отзвучало, доведя до конца экстатическую мелодию латинского песнопения. Мици безмолвно молилась — замерев в неподвижности, она, казалось, не дышала, и широкая черная лента бесшумно соскользнула на пол с ее белокурых волос.

Огастину неудержимо захотелось завязать эту ленту на ее волосах. О, какая любовь переполняла его сердце! Но как два полюса, были они далеки друг от друга!

Мици, конечно, молилась о чуде — молилась этому куску дерева! А может быть, она просто еще ребенок, — ребенок, отчаянно и безнадежно льнущий к своему плюшевому медведю, ища у него защиты? Так не следует ли тогда… не лучше ли — на какое-то хотя бы время — оставить ее в плену религиозных иллюзий, если они дают ей утешение?

Прочь такие мысли! Нет и не может быть добра в лживых верованиях, а «Бог» — самая большая ложь, когда-либо изреченная устами человека.



Как рад был Огастин, что инстинктивно остался верен прежней привычке — наблюдать, не выдавая своего присутствия: это давало ему такое упоительное чувство почти сверхъестественной охранительной власти над своей любимой в этой ее одинокой, таинственной отлучке из дома!