И она на четвереньках начала продвигаться дальше. Окно было растворено! И здесь было что-то, и от этого «что-то» исходил запах аммиака… Мици высунулась из окна и крикнула:
— Франц! Скорей сюда, Франц!
— ИДУ! — крикнул он.
Ребятишки снежками выгоняли Огастина за ворота (вот чем был так скандализирован Франц), и никто из них поэтому не услышал возгласа Мици. Но Франц услышал, он опрометью бросился вверх по лестнице, ворвался на чердак, взбежал по стремянке… и увидел их обоих у распахнутого, грозящего гибелью окна! Его сестра стояла на коленях, припав к низкому подоконнику, а чуть позади и нависая над ней покачивался Вольф — так близко к Мици, как никогда не мог он быть при жизни.
Ибо это тело Вольфа свисало с балки. Его ноги не касались дощатого настила — они висели над пустотой. И тело еще тихонько покачивалось и вращалось на поскрипывающей, натянувшейся под его тяжестью веревке.
Но первая мысль Франца в эту минуту была не об этом чудовище, его друге, он думал только о сестре: как увести ее отсюда, чтобы она не догадалась, что покачивается там, у нее над головой? В любую секунду она могла подняться на ноги и удариться об «это»!
Обхватив сестру руками, Франц стал оттаскивать ее от окна, но она оказала отчаянное сопротивление.
— Пусти! — кричала она. — Идиот! Тут же кто-то есть, я слышу! Я ведь звала тебя, чтобы…
Она перестала сопротивляться лишь после того, как он сказал ей без обиняков, что Вольфа уже нельзя спасти.
Раннее декабрьское утро. Ведра, ударяясь о булыжник, разливают перезвон. Мальчишки на конюшне, едва натянув бриджи на заледеневшие задницы и еще не успев ополоснуть заспанные глаза, уже весело распевают хриплыми спросонья голосами. Из сбруйной доносится позвякивание упряжки, из конюшни — ржанье; пахнет кожей, пастой для чистки сбруи, седельным маслом; пахнет отваром льняного семени, кипящим на плите; пахнет теплым свежим навозом, выброшенным из конюшен, пенящейся мочой… Нимбы фонарей пляшут в тумане, заиндевевший колодец похож на призрак, и вздетая на вилы охапка сена проплывает по двору, точно насаженная на пику голова великана…
Две недели до рождества, и часы на конюшне только что пробили шесть ударов! По заведенному Мэри распорядку утро — даже если это не утро охоты — начинается в мелтонских конюшнях раным-рано (морозы приостановили охоту даже в неустрашимом Мелтоне).
Полли в ночной рубашке, высунувшись из окна спальни, прислушивалась к шуму и старалась разглядеть, что там происходит. Запахи, к сожалению, не долетали сюда из-за дальности расстояния, а для Полли запах конюшни был — после запаха Гастина — самым замечательным на свете, притягательнее даже запаха кроличьей клетки с ее любимыми кроликами. Когда Полли высунулась из окна, ее обдало морозным декабрьским воздухом и зубы у нее застучали от холода, но она не придала этому никакого значения: холод не так страшен, как скука. Главным проклятием жизни Полли было то, что каждый божий день она просыпалась чуть свет — пять, десять минут шестого, — а в этот ранний час Полли никому, по-видимому, не была нужна, если, конечно, у них не гостил дядя Огастин. Однако вставать ей не разрешалось еще целую вечность — пока в унылые семь часов не появится Минта. Исключение из этого правила составляли только рождественские праздники и Поллин день рождения. Вот если бы ей разрешали брать к себе в постель ее кроликов или хотя бы котенка, она бы еще, пожалуй, могла улежать подольше, но попробуй улежи с одними только плюшевыми медведями, которые даже и не пахнут ничем, кроме магазина игрушек, — так что в них толку… Какие счастливцы эти мальчишки-конюхи (думала Полли) — всю жизнь, каждый день могут вставать в половине шестого, и никто им этого не запрещает!