А это маленькое охотничье ружье за стеклом (на секунду оно словно бы выступило вперед, как это бывает с фигурами на групповых портретах) принадлежало Генри и было первым его ружьем. Когда Генри вырос и не захотел больше пользоваться детским ружьем, оно перешло к Огастину, и тот тоже стал учиться стрелять. Все это, понятно, было до четырнадцатого года, в безмятежную предвоенную пору, когда оба старика были еще живы, а их наследником считался Генри.
Огастин, все еще с телом ребенка на плече, направился к телефону, висевшему на стене за дверью. Аппарат имел странный вид и явно был сделан на заказ, с двумя слуховыми трубками — с одного боку и с другого, — дабы им мог пользоваться и тот, кто глух на правое, и тот, кто глух на левое ухо. А на его древность указывала ручка, которую следовало крутить для вызова телефонистки. Огастин покрутил ручку и попросил, чтобы его соединили с полицейским участком. Он произносил слова раздельно, монотонно: так говорят те, чьим уделом — по собственной воле и выбору — стало одиночество, кто предпочитает тратить как можно меньше слов и прибегать к ним как можно реже.
Наконец из аппарата послышался ответ. Смысл его заключался в том, что сержант приедет сегодня же вечером на велосипеде поглядеть, что там такое, но до утра ему едва ли удастся раздобыть санитарный автомобиль. На эту ночь труп придется оставить там, где он сейчас находится.
Когда наконец (в одном из отдаленных покоев — полутемном, элегантно обставленном, которым он никогда прежде не пользовался) Огастин снял крохотное тело с плеча, он увидел, что оно окоченело. Ребенка больше не существовало — был просто труп. Нежное податливое тело восприняло форму его плеча, на котором оно так долго покоилось, и, затвердев, превратилось как бы в его матрицу. Если бы (не дай господь!) ему пришлось снова положить его на плечо, оно облегло бы его, как хорошо пригнанная одежда.
В этом огромном пустом доме Огастин был один на один с трупом. Он положил его на большой зачехленный диван и, поспешно пройдя через огромный каменно-безмолвный холл, направился вымыть занемевшие руки.
Огастин вычистил оба дула двустволки, насухо вытер полотенцем собаку — на какое-то время это целиком поглотило его внимание, — после чего почувствовал, что не знает, чем себя занять до приезда сержанта. Ему вдруг захотелось чего-нибудь сладкого, и он проглотил полную ложку сахарного песку, но ни к какой другой еде притронуться не мог, потому что снова начал ощущать свои руки: они казались непомерно большими и недостаточно чисто вымытыми