Максимов почувствовал, что на него обращены взгляды всех. Он отсчитал три удара сердца. Ровных, тугих и сильных. И отчетливо, добавив в голос больше металла, повторил:
— За право жить надо платить жизнью. Другой цены нет.
Из темного угла послышался судорожный вдох, за которым неминуемо должен был последовать такой же заполошенный, растрепанный вопрос.
Максимов не дал тому, невидимому сейчас в колеблющемся свете свечей, но совершенно определенно самому слабому и заранее сломленному из всех, порушить то, что низримо возникало, обретало плоть и дух.
— Что тут не ясно? Сражайся — или умри.
Повисла такая тишина, что Максимов счел за благо ослабить хватку.
— Радует одно — полная определенность.
Они поняли по голосу, что он широко и беззаботно улыбается.
И ожили.
Так он стал для них Странником. Неизвестно кем, пришедшим из ниоткуда. С приходом которого жизнь необратимо меняется. Иллюзия покоя и воли сменяется жестокой свободой. Правом выбирать: быть или умереть.
* * *
В ванной было холодно до дрожи. Как всегда, первую подачу воды Максимов проспал. Чтобы не ждать следующей, в одиннадцать часов, он ставил на ночь ведро в ванну и открывал кран. Пусть лилось через край, для тех, кто организовал эту скотскую экономию, убыток небольшой, но к его пробуждению всегда была вода.
Морщась и постанывая, он облился по пояс, докрасна растерся полотенцем. Глянул на тусклую лампочку и решил не бриться. Больше всего по утрам его раздражала эта мерзкая, в белесых известковых разводах, еле переливающаяся тошнотворно-желтым светом, лампочка.
Жилище в лучшие времена принадлежало какому-то мелкому “новому русскому”, учудившему личную перестройку на площади всех квартир на этаже. Как выглядело все в те “лучшие времена”, сказать было уже невозможно. Уплотненные и подселенные разношерстные жильцы, очевидно, руководствуясь генной памятью, коллективными усилиями, усугубленными склоками и подлянками, уничтожили остатки “евростандарта” и воспроизвели интерьеры классической коммуналки двадцатых годов прошлого века.
Нравы завелись соответствующие. На трехста квадратных метров, поделенных на клетушки, полыхали зощенко-шекспировские страсти. Но дальше порога не выплескивались. Жильцы коммуналки, даже захлебываясь желочью и исходя праведным гневом, никогда не перегибали палку. Потому что к любому можно придраться, а уж в наши дни — и подавно, поэтому никто не хотел провоцировать соседа на крайности; еще не остыв от кухонной склоки, стукануть на обидчика оперу или старшему по дому мог любой, а документы в порядке были не у всех, пойдет писать губерния, и мириться придется уже в КПЗ.