Сыновья уходят в бой (Адамович) - страница 148

– Это когда с попом? – охотно отозвался Половец.

– Ага, с попом, кхи-ии. – Волжак сегодня разговорчив. – Во время блокады загнали нас в бывшую Западную Белоруссию. Попали в деревню: как раз воскресенье. Церковь, старушек полный короб. Половец наш и явился, как архангел украшенный – красная лента, с автоматом. Не видели там еще партизан, а таких – тем более. Не перекрестившись: «Ага, вы здесь? А ну, «Катюшу». Эй, ты, на сцене там, – это он, кхи-и, батюшке – запевай!» Поп и затянул: «Расцветали…», чтобы показать, что помнит, не забыл, что – советский. «Вы тут старайтесь, – говорит архангел, – а я с улицы послушаю». Стал на паперти и орет: «Не слышно!» Да из автомата в небо. Налетел Петровский. А этот дурачок ему: «Работу среди отсталого населения… кхи-и… провожу». За эту работу его – под расстрел. Вступился Сырокваш, а то бы пошел к богу с повинной…

– Что с тобой, Половец, будет, когда войны не будет? – спросил Шаповалов, улыбаясь всеми своими морщинками.

– Го, после войны! – воскликнул Половец. – Шоферня, будь спок, нужна всегда! Ну, а здесь? Что здесь… Пожить и не сказать: «Эх!»

На самом деле – трудно представить этого Половца в довоенном или послевоенном. Вот Коренной – сразу видно – учитель. Круглик, наверно, был таким же спокойно-требовательным, когда работал учетчиком в своем колхозе. Шаповалова и до войны, конечно, любили друзья-механики за его умную улыбку, а Митина и на заводе, пожалуй, называли «папаша».

А вот Половец и Волжак (хотя Волжак намного загадочнее Половца) – эти целиком в сегодняшнем.

– Командир, я все хотел спросить, – говорит вдруг Носков, – как ты попал в отряд?

– Э, братцы, побывал в Германии, смотрел, что нам приготовлено. Туда завезли, назад – пешочком.

– Ну, и как они живут? – забежал наперед Светозаров.

– Был «как», да свинья съела. Вы вот про то, как я Колесова обложил, когда поставили меня под расстрел. А мне все нипочем было. Бежал из Германии как помешанный, кому-то надо сказать, рассказать, а кому, чем людей напугаешь, если они и без того напуганы? Но все, что тут, – это еще не все, не самое страшное. В Германии та-акое подготовлено!.. Только дай им срок. Прибежал сюда, вижу: люди вроде и воюют, над мертвыми плачут, а мне не плакать, ругаться хочется…

Что-то необычное слышится в голосе, в словах Волжака. Прислонился к стене, утонув ногами в соломе, скуластое и белесое лицо незнакомо серьезное.

– Там уже конвейер готов. Со всех стран эшелоны людей везут и производят из людей трупы. Наших офицеров было сначала много тысяч, через полгода осталась сотенка. А эшелоны идут и идут: греки, сербы, французы… Привозят их будто на работу, еще на станции раздают открытки: напишите своим, что, мол, хорошо здесь и пусть вербуются… Видим однажды – старик и две дочки. Голые стоят в очереди, очередь длинная и будто в баню, но мы знаем – в печь. Один заключенный побежал к проволоке, кричит старику. Греческий еврей, по-своему кричит. Потом мы узнали: написал и он открытку, но поставил в уголке три крестика, условленный знак, чтобы не приезжали. А уголок кто-то оторвал. Кричит: «Зачем приехал, детей зачем привез?» Эсэсовцы раскумекали, что произошло, аж развеселились. Забавляет их, что люди поняли, когда уже поздно. Вот так они веселились бы, если бы весь мир выстроили в очередь к своим печам. Венграм пообещали кусок Румынии, румынам – кусок Венгрии, французам – их собственный Париж, полицаям – чужое барахло, трусу – его собственную шкуру, а потом всех – в одну очередь. Поняли бы люди, да поздно…