Сыновья уходят в бой (Адамович) - страница 153

Но ведь и ты не первый. Скольких давно уже нет, а ты еще ходишь. О блокаде начинают поговаривать. При этом слове старые партизаны мрачнеют…

Что, если бы Толе предложили вдруг: две недели поживешь, как жил до войны, не думая о том, о чем думаешь сегодня, а потом должен умереть! Две недели. Нет, лучше месяц. Или два. Ладно – месяц.

Толя вглядывался в себя очень пристально. А ведь согласен! Сам удивился. Неужели он не верит, что проживет еще месяц? Или ему так хочется – хоть немножко – той, невоенной жизни? Вон как быстро согласился и даже подумал, что выторговал кое-что. Ого, месяц! Неизвестно, протянешь ли обычный, а тут тебе дают довоенный!

Не задумывался раньше и не замечал, что теперь он не такой, каким был, когда только начал ходить на операции. Или он просто устал? Устанешь, когда тебя во всякую щель суют, а потом даже не ценят, что ты везде готов… Волжак и все они… Да ведь Толе шестнадцать, всего лишь шестнадцать! Забыли, наверное. Обрадовались, что сам захотел быть, как все… Хотел, конечно, но обидно, если даже не помнят, что тебе шестнадцать. Этот Волжак…

Когда неспавшего Толю стали будить, поднимать на пост, он объявил: тошнит, живот болит.

Со злорадством отметил, что Круглик очень удивился. Ага, привыкли!.. Застенчиков, которого подняли вместо Толи, зло кривится. Один Молокович готов поверить. Он даже пожевал холодную непосоленную картофелину, оставшуюся от ужина в большущем чугуне, и сплюнул, чтобы показать, что да, от этого мыла может и затошнить.

Толя вышел на крыльцо и взялся выдавливать из себя рвоту. Старался до слез. И правда, легче стало. Не в желудке – на душе. Застенчиков прошагал мимо, он будто и не видел, как плохо Толе. Толя вернулся в караульное помещение, лег на солому. Уснуть не мог. Все слушал. Снова меняют часовых. И, конечно, обязательный вопрос: почему на два часа раньше? Корзун заболел… И ничего, верят. А хорошо, когда ты больной. Под утро Толя объявил: прошло. И отправился на пост.

Пост. Это теперь такое же обычное и обязательное занятие, как спать или есть. И совсем не странное. Неужели было или будет время, когда жизнь (свою и друзей) не надо будет стеречь, как стережет недоверчивая баба на вокзале свои узлы? Лег спать и спи, зная, что завтра проснешься.

Прислонившись к стене бани, которая вынесена далеко за деревню, Толя смотрит то на пустынную дорогу, уводящую к Зубаревке и в лагерь, то на обожженный осенью лес, то на дымящего самосадом Головченю. Головченя вспомнил что-то, раньше сам поулыбался и стал рассказывать:

– Катя, которая теперь на кухне, когда пришла к нам, была вроде той Липы. Краснела на каждом шагу. Краснеет и хохочет. Позвали ее однажды к этой вот баньке, а тут на снегу гнезда… Ну, знаешь, выбежит и, тепленький, сядет в снег. Подводят ее: угадай, какая чья. И что думаешь – неделю ходила, как похоронила кого. Их, этих девок, нашим умом и не поймешь…