Надо уже идти, догонять взвод. Но Разванюша пропал.
Явился наконец. Очень серьезный, зато Фрося улыбается красиво уставшими глазами. Улыбается заранее всему, что подумают, что скажут. Все знают – было. Знают, что и Толе это известно. Он краснеет, а потому смотрят на него. И нахалка Фрося смотрит, улыбается, будто не ей, а ему надо смущаться.
Разванюша о каких-то хозяйственных делах заговаривает, незаметно отстраняясь от жены, а Фрося нарочно не отпускает его плеча. И все на Толю смотрит.
Старый Коваленок тоже о делах:
– Подвозят мясо из отряда для Надиных. Разрешили поехать на поселки попросить хлеба для партизанских семей. Ты бы, сын, винтовку мне добыл. А то заглядывают всякие.
Догоняли взвод долго.
На виду уже Костричник. Деревня эта везучая. Самая партизанская, а не сожгли ее ни каратели, ни с самолетов. Зажата она между темной стеной леса и соснячком. Как в горловине. Она и есть в горловине, в самом узком месте партизанской зоны. Поэтому кого только не встретишь в этой деревне. И тех, что из-за «варшавки» и даже из-за «железки» направляются в штаб соединения, и тех, что с Полесья идут к шоссе или на железную дорогу. Главная улица деревни начинается от дороги и уходит к лесу. Два домика отскочили левее дороги, прижались к соснячку. Тут же – длинное колхозное гумно. А метров сто пройти – еще дворов десять.
Сюда приезжал Толя, когда без винтовки был. «Нельзя ли, хозяин, соломки?» Месяц прошел, целый месяц! А в этом лесу чуть не убили его, когда он карабин потерял. Прострочил бы немец чуть пониже, и тоже прошел бы теперь месяц. И тоже подходил бы взвод к Костричнику. Точно вот так, как шагает, шагал бы Царский, именно в этот миг Коренной вытер бы пот с лица. Все, что сейчас видит Толя, было бы: и синее, куда ни глянь, небо, и тот дядька с конем. Не было бы лишь вот этого – короткой тени, что у ног Толи. И еще: за той наспех поставленной оградой было бы одним песчаным бугорком больше. Не шесть, а семь. Когда хоронили Митю, сына тети Паши, какой-то дядька из Костричника удлинил ограду ровно на три могилы. Без запаса. Все смотрели, как он приколачивал жердочку большим гвоздем. Два разведчика, что тоже смотрели, ровно через три дня нарвались на засаду. Ограду снова удлинили «без запаса» и снова прибили жердочку накрепко.
– Лежат ребятки, – говорит Митин. Дядя Митин недавно пришел в отряд. Из плена. И все – печальное или радостное – очень трогает его. Чем-то понравился тот старик, и потому все засчитывается в его пользу: и то, что он московский рабочий, и что в ополчении был, и что выжил в плену. Нет того, что, мол, походи, посмотрим, а потом, может, и признаем своим. С Митиным подружились сразу – никакого «карантина». Носков, тот иначе не называет Митина, как «папаша». Не хотели тащить старика на дело, слаб еще, но Митин огорчился до слез. А разрешил Пилатов – обрадовался до слез. И вот идет со взводом. Ноги, обутые в лапти из сыромятины, болтаются в коленях, как тряпичные. Но идет, старается. И смотрят на него хорошо, и голос его слушают без раздражения. Другой бы новичок, не дядя Митин, заговорил про тех, что «лежат», сразу почуял бы, что ему помолчать следует: «Да, уже лежат, пока ты собрался прийти в партизаны».