Но сестра к нему не подходила. В другом конце палаты умирал поручик Лебеда, гвардеец.
Ветер вновь сорвался с крыш и ударил о рамы. Окно зазвенело. Глащук вздрогнул, а ветер метнулся дальше. На море. И еще дальше. За море. В ночь…
Стало тихо… Пушка умолкла, отставшая жесть легла на кровлю мертвым парусом. На дворе, около ворот в лазаретную кухню, залаяла собака.
Глащук съежился. Я знаю, он опять решил, на этот раз уже твердо: не даст доктору резать руку! Кому своим мясом собак кормить хочется?! Вчера ему вахмистр Бобров объяснял (а вахмистры, полагать надо, народ знающий!), что лазаретные доктора отрезанные конечности, — это руки и ноги солдат, значит, — в татарские деревни продают. Татары ими собак кормят…
— Эй, казаки!.. Станишники!..
— Руку спасти нельзя, — сказал вчера Глащуку доктор, — ее нужно срезать. А то заражение пойдет дальше, дойдет до сердца. Тогда — смерть!..
Без руки Глащука и домой, в Екатеринославскую, пустят (об этом Глащук говорил со мной каждый день), — беспременно пустят… В полном здоровье ему, конечно, — «нет!» — скажут. Коммуна там, а он 2-го Конного ефрейтор. Кадет, значит… Глащук решил: дам!.. Пусть режет руку!
— Эй, казаки! Станиш-ники-и!
…Под утро ветер обогнул город и ушел куда-то на Бельбек.
На лбу поручика-гвардейца золотой кокардою лежало пятно солнца. Поручик еще спал. В палате говорили: «Выживет!.. Такие вот, худые да тощие, — они живучие…»
Густая, золотая пыль широкими дорожками подымалась от одеял и стремилась к окнам. Глащук уже тоже проснулся, — ворочался. Он научился ворочаться одними ногами, не двигая ни плеч, ни груди, на которой держал туго забинтованную руку.
— Господин вахмистр! Господин вахмистр!.. Видно, Глащуку вновь захотелось спросить насчет собак и деревень татарских… Может, неправда?.. Но вахмистр не отозвался…
— Господин вахмистр! Господин вахмистр!..
Вахмистр, очевидно, спал.
Глащуку, как тяжелобольному, разрешили курить в постели. Потому Глащук курил даже и тогда, когда не хотелось. Он научился зажигать спички одной рукой, держа коробок ладонью и мизинцем, чиркая при этом большим и указательным. Когда спичка вспыхивала, коробок падал на одеяло.
— Автоматично!.. У меня приспособление, что пулемет, — автоматично! повторял Глащук, забавляясь.
— …Вас на перевязку… Вас… Тебя. Вас не надо еще… Подождете! уже обходила койки сестра Людмила.
Потом, семеня длинными ногами в серых штанах, в палату вошел врач Азиков. Он остановился в дверях, как раз там, где, ударяясь о косяк, ломалась пробившаяся в палату полоса солнца.
Кивая нам головой, врач оправлял очки. Очки очень не шли его молодому, бритому лицу. Впрочем, врач обыкновенно носил пенсне. Но перед обходом он снимал его. «Солдаты не любят!» — думал он. Врач Азиков думал вообще очень много. Еще больше он разговаривал с офицерами. Чаще всего о своей клиентуре в Москве, которая «ходит теперь черт знает к каким врачам… По-ду-ма-ешь!..» Думал он еще и о русском народе, о роли интеллигенции и о ее заданиях. Офицерам он говорил, что понимает солдат и умеет с ними разговаривать. Очевидно потому, говоря, например, о нагноении, он начинал с яровых хлебов и кончал земельным законом генерала Врангеля.