В Корсо они сидели на станции в зале ожидания. Терхо пошел узнать, когда отходит ближайший поезд на Хельсинки. В его распоряжении было три часа.
— Ты можешь вернуться на автобусе, — сказала Эйла. — По шоссе.
Они сидели на больших стульях у окна, выходившего на пути.
— Я провожу тебя до дому. Хочется посмотреть, как выглядит дом, где ты живешь. Когда-нибудь я приду и спою тебе серенаду.
— Мне пора идти. Отгадай, что тут? — Эйла показала на большой сверток.
— Гитара.
— Окорок. Еще не зажаренный. Видишь ли, вчера мы получили окорок. По заказу. И что же ты думаешь? В нем была пуля, он был весь черный. Мы вернули его и потребовали, чтобы дали другой. И нам дали. Ну, мне пора. Езжай автобусом, слышишь?
— Не беспокойся, уж как-нибудь выберусь. Провожу тебя немножко.
Эйла не ответила. Когда они прошли с полкилометра, она сказала:
— Вон тот белый дом. Ну, я пошла.
— Так обязательно приезжай завтра, приезжай, не то испортишь мне все рождество.
Эйла пошла, и между ними словно воздвиглась преграда. Ясное дело, они у всех на виду. Вокруг со всех сторон стояли дома. Чувствовалось, что на них смотрят. На полпути Эйла остановилась, обернулась и помахала рукой. Потом повернулась и вскоре скрылась за углом дома. Терхо медленно шел вслед по раскисшей дороге и украдкой приглядывался к дому, так, чтобы это было не слишком заметно. Дом казался знакомым, словно когда-то, в детстве, он жил в нем.
Местность тут была ровная и низкая, словно весь мир опустился на метр или два. Березовые рощи просматривались насквозь, будто оконное стекло в трещинах. К вечеру разъяснело. В красных тонах открылось небо, и на все лег красноватый отсвет, даже сам воздух стал красноватым. Солнце зашло. Казалось, будто в осень вклинился зимний вечер. Начало подмораживать. Когда он прошел еще километра два, песчаный настил дороги стал отвердевать. Над дорогой рдели ягоды рябины — несомненно, они остались с начала осени. Он вспомнил, как валялся в военном госпитале; у него была ангина и нарывы в горле. Когда он пил, вода шла у него носом. Его лихорадило, дышалось трудно. За окном, казалось, всегда стоял мрак и шел дождь. Электричество горело чуть ли не круглые сутки, словно они отсиживались в подземном бункере, хотя в действительности палата была на четвертом этаже. Он мечтал об одном: прогуляться на воле по легкому морозцу, глотнуть свежего воздуха. Когда он оправился от ангины, ему сперва вырезали гланды, а потом опухоль на ноге, а когда он уже мог передвигаться без костылей, старшая сестра сразу задала ему работу: натирать до блеска вощеные полы. Толкая по коридору тяжелый механический полотер, он слышал, как врач говорил ассистенту: чем скорее ребята будут выписываться, тем лучше. Они слишком податливы душой и до того привыкают к госпитальной жизни, что им трудно распроститься с ней. Жизнь за стенами госпиталя пугает их, и они норовят остаться здесь. За два дня до рождества его отослали в часть — пускай снова входит в колею армейской жизни. Он хромал, нога болела, на улице моросил дождь, мир был бесцветен. Зашел в магазин посмотреть рождественские подарки и купил для себя дешевые издания немецких поэтов: Гёте, Мёрике, Новалиса. Такая возможность — купить иностранные книги — представлялась ему впервые. Книги остались непрочитанными. Он не вернулся в Хельсинки учиться, а устроился весною в налоговое управление. Ему вспомнилось, как, лежа в госпитале, он решил: всякий раз, как он будет дышать свежим воздухом на легком морозе, он будет вспоминать, что валялся в госпитале, а вот сейчас он идет по легкому морозцу и дышит свежим воздухом. С той поры прошло несколько лет, и это воспоминание приходило не чаще, чем раз в полгода — в год, и в эти моменты у него почему-то всегда появлялось то же ощущение, какое он испытывал тогда, когда за два дня до рождества под моросящим дождем отправился из госпиталя в бесцветный, сырой и грязный на вид город.