Поездка в Эйлсбери на похороны была для меня тяжелейшим испытанием. Бессмысленно было бы говорить его родителям — горе так изменило обоих, что их трудно было узнать, — что я готов был бы отрезать свою правую руку, готов был бы сам умереть: это ведь не вернуло бы ни Фиби, ни Артура и не дало бы ответа на вопросы, нависшие, словно мечи, над нашими головами. Почему Артуру, посреди глубокого траура, вдруг взбрело в голову покинуть родителей и отправиться лазать по горам? Его сотоварищи клялись, что он поскользнулся, обследуя склон скалы, но я разглядел и в них следы собственных подозрений: то есть, что независимо от того, решил Артур добровольно покончить счеты с жизнью или нет, он предпринял этот роковой подъем, вовсе не заботясь о том, останется ли он в живых.
В последовавшей затем долгой непроглядной тьме мысль о том, чтобы уйти из жизни, неотступно следовала за мной по пятам. Я не мог бриться по утрам без того, чтобы не испытывать желания провести лезвием по собственному горлу. Пистолеты манили меня с оружейных прилавков, яды с аптечных полок, к тому же всегда рядом был шум моря, и в своем воображении я видел себя плывущим прочь от берега в ледяную глубь, пока силы меня не покинут и я не скроюсь под волнами. Однако мысль о том, как это подействует на моего отца, — ведь воспоминание об измученных лицах Уилмотов преследовало меня повсюду — всегда удерживала меня от рокового шага; эта мысль и еще, как говорил Гамлет, боязнь того, что ждет нас после смерти: эти строки часто возникали в моей памяти. Со временем я стал осознавать, каким тяжким грузом ложится зрелище моего горя на плечи отца, и постепенно начал подниматься из черноты ночи в серый свет сумерек духа. Я вернулся на свое место в конторе и стал, почти того не желая, обращать внимание на окружающий меня мир, а потом принялся рисовать — поначалу только карандашные наброски, пока вдруг не обнаружил, что стал забредать все дальше и дальше в поисках новых сюжетов. Но жизнь моя — как я полагал тогда — была на самом деле окончена, и минуло еще четыре года, прежде чем могло случиться что-то такое, что поколебало это меланхолическое убеждение.
Вероятно, это всего лишь результат неизгладимого впечатления, оставленного историей Питера Граймза из «Местечка»,[12] но я заметил, что многие приезжие ощущают что-то гнетущее, даже зловещее, в сельской местности к югу от Олдебурга, куда меня особенно тянуло, может быть, именно по этой причине. Средневековая башня у Орфорда, особенно когда она вырисовывалась на фоне закатного неба, была одним из моих любимых сюжетов. А от Орфорда оставалось всего каких-нибудь три мили по пустынной болотистой местности до края Монашьего леса. Здесь можно сколько угодно ходить, не встречая ни души, и вас будут сопровождать лишь крики морских птиц да изредка видимое вдали серое, неспокойное море. Из-за капризов ландшафта лес остается невидим до тех пор, пока вы не взберетесь на небольшой взлобок и не обнаружите, что путь вам преграждает бескрайнее пространство темной листвы. Однажды в холодный весенний день 1864 года я стоял, вглядываясь в эту панораму и задаваясь вопросом, действительно ли собаки так свирепы, как я был убежден в детстве, когда вдруг мне пришло в голову, что теперь у меня имеются вполне законные основания посетить Раксфорд-Холл.