Оковалков почувствовал ломоту в костях, то место на груди старлея, куда была нацелена еще не вложенная в патронник пуля. Жизнь взводного была в его, Оковалкова, власти. В его воле и власти была будущая судьба Слободы, его жены, кормившей грудью ребенка, их предстоящая встреча. Он мог оставить Слободу в гарнизоне, перехитрить судьбу, спрятать его от уготованной пули, обмануть таинственные, реющие над пустыней энергии.
Он был готов отпустить старлея, пощадить, придумать для него в гарнизоне какое-нибудь неотложное дело, чтоб после, когда минует его слабость, покинут предчувствия, послать в самое пекло, где старлей станет воевать жестоко, отважно, неуязвимый для пуль. Он хотел отослать Слободу, но тот, терзаемый стыдом и страхом, не любя командира, ожидая от него насмешек и унижений, заговорил быстро, бурно:
— Как баранов нас гонят! Старики кремлевские, с клизмой в заднице, под себя мочатся, а гонят нас как баранов! А мы идем! Раздолбали Афганистан, места живого нет! Кишлака ни одного не осталось! Детишки без рук, без ног! «Ураганами» по глинобитным домам, по крестьянам с мотыгами! Кто же мы? Убийцы крестьян? С народом воюем?
Он торопился, выталкивал из себя свой страх и ненависть, изливал яды, скопившиеся в душе, свои собственные и те, что скопились в утомленной, бесцельно воюющей армии. Боялся быть убитым, ненавидел посылавших его в бой стариков в кремлевских гостиных и его, Оковалкова.
— Чего мы им хотим доказать? Как надо жить? Да они лучше нас живут! В самой завалящей деревушке — транзистор, кассетник. В лавках полно товаров. А как мы живем? На родине, на Смоленщине, был — голь, бедность, пьянство! Этому хотим научить? Бомбоштурмовыми ударами в социализм заталкиваем?
Он говорил вслух то, что Оковалков повторял про себя. Повторяла армия — генералы, рядовые и прапорщики. Армия воевала среди обугленных крестьянских домов, поломанных танками колосьев, раздавленных арыков. Армия угрюмо смотрела на розовые трассы ночных реактивных ударов, отупело двигала колонны сквозь воинственные племена и кочевья. Роптала, озлоблялась, продолжала воевать.
Взводный говорил слова, которые Оковалков сам произносил после стакана водки в минуту тоски. Но взводный говорил их сейчас, не желая идти сражаться. Он произносил слова хулы в спины тем, кто уходил воевать. Это понимал Оковалков, испытывая к взводному презрение.
— Можете доложить особисту!.. Можете — в политотдел!.. Рот не заткнете!.. — Он захлебывался от ненависти.
В походных штанах «мапуту», в новых пакистанских кроссовках, в американской батистовой куртке, где в кармане уже торчали фонарь, компас, перевязочный пакет, нож, таблетки для очистки воды, и где-то в глубине, как икона, хранилась фотография жены. И видя его слабость, и уже не жалея его, а презирая, Оковалков рявкнул: