— Можешь не объяснять, не надо, — говорю я.
— Но я хочу объяснить. Хочу, чтобы ты знала, что я совсем не...
— Послушай, — прерываю я его, — я никому не скажу, о-кей? С моей стороны тебе не грозят никакие неприятности.
Он замолкает. Чувствую, что он повернулся и смотрит на меня, но сама сижу, уставившись в темноту прямо перед собой.
— Да я вовсе не об этом беспокоюсь, — произносит он ещё тише и снова замолкает. А затем: — Я просто не хочу, чтобы ты меня ненавидела.
Хибарка опять как будто уменьшается, схлопывается вокруг нас. Я чувствую на себе его взгляд словно обжигающее прикосновение, но боюсь посмотреть на него. Боюсь, что если сделаю это, то утону в его глазах, забуду всё, что должна сказать. Лес за стенами сарайчика затих. Должно быть, рейдеры ушли. Вскоре хором начинают петь сверчки — сначала тихонько, затем свиристящий гортанный звук постепенно усиливается.
— А тебе не всё равно? — еле слышно возражаю я.
— Не всё равно, — так же шёпотом отвечает он. Чувствую, как его дыхание щекочет мне ухо и шевелит волоски на шее. — Я говорил тебе. Ты мне нравишься.
— Но ты же меня совсем не знаешь, — быстро говорю я.
— Я хочу тебя узнать.
Хибарка вращается быстрей и быстрей. Я крепче прижимаюсь к стене, пытаясь справиться с головокружением.
Нет, это невозможно: у него на всё готов ответ. Слишком всё быстро, это неспроста. Прижимаю ладони к влажному полу — доски прочные, грубые, и это даёт мне ощущение опоры.
— Почему я? — Я вовсе не собиралась этого говорить, слова срываются с моих губ сами собой. — Я же никто... ничего...
Пытаюсь сказать: «Я же ничего собой особенного не представляю», — но фраза застревает у меня в горле. Наверно, так чувствуешь себя, когда карабкаешься на вершину высоченной горы — воздух так разрежен, что ты втягиваешь его в себя, втягиваешь — а надышаться не можешь.
Алекс не отвечает, и я понимаю — у него нет ответа. Как я и подозревала — он не знает, «почему». Он выбрал меня наугад, ради забавы, а может, потому, что был уверен — я на него не донесу.
И тут Алекс начинает свой рассказ. Он говорит так легко, так ровно, что сразу становится ясно — он много думал об этом, произносил про себя столько раз, что все неровности сгладились.
— Я родился в Дебрях. Мать умерла при родах. Отец умер ещё раньше, он так никогда и не узнал, что у него есть сын. Всё детство я провёл в Дебрях, то тут, то там. Другие... — он слегка колеблется, и по его тону я понимаю, что он морщится, — ...Изгои заботились обо мне сообща. Я был чем-то вроде сына полка.
Сверчки ненадолго прерывают пение. На короткий миг воцаряется покой, словно ничего плохого не случилось, словно этой ночью не произошло ничего такого, что выбивалось бы из обычного хода жизни. Просто очередная жаркая и размаривающая летняя ночь в ожидании прихода утра... Боль пронзает меня, но раненная нога здесь не при чём. До меня вдруг доходит, как всё крохотно, мало — весь наш человеческий мирок и всё, что, кажется, имеет для нас какое-то значение: наши магазины, и наши рейды, и наши занятия, и даже наши жизни. А в большом мире всё идёт своим чередом; в бесконечном круговороте ночь переходит в день, день — в ночь, времена года сменяют друг друга, словно чудище, сбрасывающее одну кожу и тут же обрастающее новой.