С лета восемьдесят шестого и по весну восемьдесят восьмого, с момента, когда они бросили вызов сопротивлению родителей Бины и объединились, Ландсман тайком пробирался в дом Гельбфишей, в постель дочери семейства. Каждую ночь, если только они предварительно не поцапались, а иной раз и в разгар ссоры, Ландсман влезал по водосточной трубе наверх, где его поджидало незапертое окно. Перед рассветом Бина отсылала его прочь тем же путем.
В этот раз путь наверх оказался куда труднее и занял уйму времени. На полпути, как раз над окном столовой мистера Ойшера, с ноги соскользнул левый башмак и улетел в недра заднего двора. Небо над головой выкинуло звезды, сквозь сухие подоконные цветочки и развалины соседских шалашиков-суккот мерцали Медведицы. Ландсман взял реванш за потерю башмака, разорвав брюки об алюминиевую скобку, свою давнюю противницу. Любовная игра началась с вымакиваная крови на коже ландсмановской лодыжки, меж пятен-конопатин и островных зарослей волос.
В узкой кровати пара стареющих евреев склеилась, как страницы альбома. Ее лопатки вдавились в его грудь. Его коленные чашечки вложились в ее влажные подколенные ямки. Губы его шевелятся возле замысловатых завитков ее ушей. А часть Ландсмана, вмещавшая и символизировавшая его одиночество, внедрилась в чрево начальства, на котором он был дюжину лет женат. Хотя, говоря по правде, напряжение источника пониженное и нестабилизированное, чихни Бина хорошенько, и нет контакта…
— Все время, — мурлычет Бина, — два года.
— Все время… — вторит Ландсман.
— Ни разика…
— Ни разу…
— Тебе было одиноко?
— Еще как.
— Тоскливо?
— Тоска глухая. Но не такая, чтобы отвлекаться на какую угодно юбку, чтобы чем угодно скрасить одиночество.
— Случайные связи только ухудшают состояние.
— Тебе видней.
— Ну… трахнула я пару мужиков в Якови. Если ты этим интересуешься.
— Странно, — говорит Ландсман, поразмыслив, — но не интересуюсь.
— Двоих или троих.
— В докладе не нуждаюсь.
— Ладно-ладно. Проехали.
— Самодисциплина творит чудеса. Странно для такого анархиста, как я?
— Я сейчас…
— Сейчас? Идиотизм. Не говоря уж о неудобстве ложа. Да еще нога кровит, чтоб ее черти драли.
— Сейчас — я имела в виду одиночество.
— Шутишь? Какое одиночество! В этой койке как сардины в банке.
Он зарывает нос в копну волос Бины, вдыхает. Изюм и уксус, соленый дух вспотевшего затылка.
— Чем пахнет?
— Красным.
— Брось.
— Румынией.
— От тебя несет, как от румына. Волосатоногого.
— Я уже старикашка.
— А я старушонка.
— Волосы выпадают. По трубе не взобраться. Башмак уронил.