На станциях — эшелоны с брошенной немцами техникой, с машинами и орудиями, с награбленным добром. Откатываясь под ударами Красной Армии, гитлеровцы тащили с собой награбленное до последней возможности. Сожженные хутора и местечки с закопченными остовами труб; копошились на пепелищах женщины, дети...
Шла весна сорок пятого года.
Бои еще продолжались, хотя Берлин уже пал. На запад с низким осадистым гулом проплывали эскадрильи тяжело нагруженных бомбардировщиков, шли бесконечные эшелоны с военной техникой. На ВАДах[4] — танки и САУ[5], бронетранспортеры, пароконные повозки, виллисы, грузовики. На КПП[6] — бесконечные пробки, лязганье, громыханье; остервенело, истошно сигналят водители, требуя уступить дорогу, норовя пробить себе путь, обогнать. Все стремится на запад, туда, где раскатисто ухает артиллерия, слышатся взрывы авиабомб, где на немецкой земле, ни на минуту не умолкая, вот уж который месяц подряд бессонно ворочается война.
А на восток идут санитарные поезда, набитые ранеными, эшелоны с репатриантами. Эшелонов на всех не хватает, и тянутся, тянутся вдоль шоссе и проселков бесчисленные колонны беженцев и бывших военнопленных.
А санитарный поезд неторопливо отстукивал колесами: ти-та-та... на восток!.. та-та-та... на восток!.. на восток!..
В самом хвосте к нему прицепили теплушку, наскоро переоборудованную в санитарный вагон. Прицепили в самый последний момент. Тяжелых среди «ходячих» не было, и потому настроение в теплушке царило веселое. Раненые узнавали места, по которым еще так недавно шли на запад с боями, но главной темой всех разговоров был конец войны и судьба Гитлера. Где он? Слухи о том, что фюрер покончил с собой, не убеждали. Следы заметает, думали многие. Каждый хотел, чтобы д я д ю А д ю поймали живым и устроили суд, суд небывалый, невиданный. Судить — и потом казнить. Варианты причем предлагались самые невероятные. Но какую бы казнь ни придумывали солдаты, все им казалось мало, солдатской фантазии не хватало, чтобы придумать достойную казнь для Гитлера.
Пожилые, постарше, с тоскою глядели на незасеянные поля, на коров, обреченно мычавших. Болезненно хмуря выбеленные госпиталями лица, рассуждали о том, кто же будет теперь засевать эту чужую землю; вспоминали родные места, пахнущие осокой речки, семьи свои; рассуждали, как будет расплачиваться Германия за ущерб, который нам причинила. Настроение у каждого было приподнятое. А как же! Столько лет зарываться в землю, не смея высунуть головы, жить в блиндажах, в окопах, сидеть в болотах, спать, не снимая шинелей, сапог, на голой земле, под грохот и вой снарядов, под автоматную трескотню, вскакивать по тревоге, в любое время готовым на новый бой, дергать на пуп машины и пушки, слышать стоны раненых, хоронить убитых товарищей и постоянно гнать от себя неотвязную мысль, что и для тебя, может быть, уже где-то отлита пуля, которая оборвет твою жизнь, — и вдруг ни взрывов, ни выстрелов, а только покой, сон без нормы, чистые простыни, ласковые няни и сестры, заботливые руки врачей...