Жена монаха (Курносенко) - страница 19

Покашивая и поглядывая глазком на отверженную куклу за его коленом, она спрашивала про дядю Яшу Хмелева, про щенка, про как они там живут-поживают и не скучно ли им «без подруг», а он, на автомате что-то ей отвечая, думал про себя, что, взрослея, она не обязательно все поймет, поумнеет и, как надеется христианка-мама, в семнадцать лет возвратит в душу прозрачность ее вод...[9] . Не обязательно.

– «Не плакать, не смеяться, а понимать!» Это кто сказал, чье кредо?

– Барух Спиноза! – весело и опять же с легонькой женской насмешкой во взоре отчеканила дочь. – Шлифовальщик стекол, папуля-сан!

– Время?!

– Хлопотливая сущность. которая. стремится. ну-у. к пополнению! – и аж в ладошки захлопала от радости, что смогла вспомнить...

– Всегда неудовлетворенно стремится, – добавил он требуемое. – Всегда. – это уж от себя добавил к Плотинову.

– Ага-а! Явился – не запылился, Джон Неоплодотворенное яйцо! – Прекрасная его Елена, Ёла, Орлица-Орлица стояла в дверном проеме и улыбалась со всей дозволительной в обстоятельствах искренностью.

«Тоже ведь, – почувствовал Рубаха снова впившуюся в сердце занозу, – случись что. Поплачет пару деньков. а там.»

– Мам! – рывком ухватив чрез отцовские колени «презент», Арина Анатольевна завертела им, протягивая к матери, как давеча он. – Во, гляди, что мне дядя Яша Хмелев прислал...

Скользнув взглядом по непрезентабельному куклиному затрапезу, по примолкшему телевизионному приемнику и, ясное дело, слету все угадав, та покивала разрумяненной ажитацией дочке и посредством сгибания пальчика поманила мужа в их общий, в роскошно-великолепный их спальню-кабинет.

* * *

– Ну что, сказал? – Она села на свою койку у стены, а он, у противоположной, на свою.

– Сказа-а-ал.

– Ну и. понял он?

Рубаха неопределенно шевельнул плечом, опуская глаза.

– Значит, правда?!! – выдохнула она с горестным жаром. – Какой ужас, Толичка... Боже мой... – Голосок ее дрогнул. – И один, один как зяблик какой там...

Она, наверное, плакала, а Рубаха честно вчувствывался в себя и не мог вычленить, кого жальче: Хмелева, себя (коего, может, прихлопнут ни за понюх послезавтра) или вот ее, Ёлу, жену, горюющую горько чужой бедой.

– Мужик такой симпатичный. – всхлипывала она.

Рубаха аж позавидовал... Сказать, что ли, ей про дуэль? Она же первая и посчитает потом, что увильнул.

У Ариши, у их дочери, он спросил как-то еще в городе, что она любит больше всего на свете.

«Больше всего на свете, – без запинки отвечала та, – я люблю стать балериной!»

Он тогда развеселился, хохотал, потирал руки от «ликующего чуда жить», а вспомнил сейчас вот – и не то больше расстроился, не то испугался.