— Хватит там! Ты, рыжий!
Из другого угла попросили:
— Эй, кто там поближе, тяпните его чем-нибудь потяжелее!
Но рыжий, словно ничего не слыша, расстегнул телогрейку, положил руки на клавиши, и зал вдруг замер, очарованный чьим-то великим творением. Откуда нам было знать, о чем пел инструмент? Может быть, о горечи разлуки или об увядшей первой любви, может, о шорохе листьев, ласкаемых последним закатным дыханием ветра, или о шелесте растущей травы… Не знаю, о чем грустили звуки, но в каждом из нас разбудили они воспоминания о самом дорогом и сокровенном. Может быть, о давно уже стыдливо забытой материнской ласке или по-детски восторженной, но уже мужской любви к отцу, не обласканному солдатским счастьем и убитому где-то на чужбине, а может быть, и о первых соловьиных зорях… Кто знает…
Кто-то прошептал:
— О-от дает рыжий.
На него шикнули. Некоторые тихонько пробрались к пианино, другие остались лежать, думая о чем-то о своем, теперь уже далеком и оттого еще более желанном.
Рыжий кончил играть, по инерции еще дослушал, как угасают в углах звуки, и вдруг съежился, сник и пугливо оглянулся. Все молчали. Рыжий взял шапку, поднял котомку и начал пробираться со сцены. Дорогу ему заступил женатик:
— Тебя звать-то как?
Рыжий вздрогнул:
— Юра…
— Ложись, Юрка, рядом со мной. Тут потеплее. Ну-ка сдвиньтесь, — рявкнул женатик.
Ребята потеснились. Рыжий смущенно улыбнулся и опустил котомку на пол.