Самолет подлетал к Москве, и внутри меня возникло уже знакомое чувство изоляции. Я впервые почувствовал, что мои товарищи, братья по оружию, легко покинули меня, потому что любые отношения со мной могли поставить под угрозу их положение в партии. Даже в самолете я не мог избавиться от этого чувства. Отношения между мной и Андреевым стали близкими после войны и страданий в тюрьме – потому что это лучше всего раскрывает характер человека и человеческие отношения, – всегда были отмечены добродушными шутками и откровенностью. А сейчас? Он, казалось, жалел меня, но был бессилен помочь, а я не смел подойти к нему, опасаясь унижения, но еще больше опасаясь того, что поставлю его в неловкое положение нежелаемого братания со мной. То же самое касалось и Петровича, которого я хорошо знал в тяжелые периоды моей жизни и во время работы в подполье; наша дружба носила главным образом интеллектуальный характер, но сейчас я бы не осмелился начать ни одного из наших бесконечных разговоров о сербской политической истории.
Что касается Тито, он сохранял спокойствие в отношении всего этого дела, как будто ничего и не случилось, и не выказывал никаких определенных чувств или взглядов по отношению ко мне. Тем не менее я подозревал, что по-своему – по политическим мотивам – он был на моей стороне, что поэтому он взял меня с собой и по этой же причине не занимал никакой позиции.
Я переживал свой первый конфликт между моей простой человеческой совестью, то есть общим человеческим стремлением к добру и правде, и окружением, в котором я жил и с которым меня связывала повседневная деятельность, а именно – движением, ограниченным своими собственными абстрактными целями и скованным своими действительными возможностями. На этот раз, однако, конфликт не обозначился таким образом в моем сознании; он, скорее, представился как столкновение моих добрых намерений сделать лучше этот мир и движение, к которому я принадлежал, с отсутствием понимания со стороны тех, кто принимал решения.
Мое беспокойство росло с каждым мгновением, каждым метром приближения к Москве.
Подо мной бежала земля, чернота которой начала только проглядывать сквозь тающий снег, земля, изрытая потоками и во многих местах бомбами, – заброшенная и безлюдная. И небо было мрачным, затянутым облаками, непроницаемым. А для меня не существовало ни земли, ни неба, когда я пересекал нереальный, возможно существовавший лишь в мечтах мир, который в то же время я ощущал более реальным, чем любой другой мир, в котором до сих пор жил. Я летел, раскачиваясь между небом и землей, между совестью и опытом, между желаниями и возможностями. В моей памяти сохранилось только это нереальное и болезненное раскачивание – и ни следа от тех первоначальных славянских чувств и от тех революционных восторгов, которыми была отмечена моя первая встреча с русскими, с советской землей и ее лидером.