Посвящается Элизабет Крейг[1]
Наша жизнь — в ночи без света
Путешествие зимой.
В небесах, что тьмой одеты,
Путь прочесть мы тщимся свой.
Песня швейцарских гвардейцев, 1793 г.[2]
Путешествовать — полезно, это заставляет работать воображение. Все остальное — разочарование и усталость. Наше путешествие целиком выдумано. В этом его сила.
Оно ведет от жизни к смерти. Люди, животные, города и вещи — все выдумано. Роман — это всего лишь вымышленная история. Так говорит Литре[3], а он никогда не ошибается.
И главное: то же самое может проделать любой. Достаточно закрыть глаза.
Это по ту сторону жизни.
Началось это так. Я все помалкивал. Ни гугу. Это Артюр Ганат меня за язык потянул. Он тоже студент-медик, свой парень. Встречаемся мы, значит, на площади Клиши. Время — после завтрака. У него ко мне разговор. Ладно, слушаю.
— Чего на улице-то стоять? Зайдем. Ну, зашли.
— Здесь на террасе только яйца варить, — заводится он. — Давай в кафе.
Тут мы замечаем, что на улице ни души — такая жара; извозчиков и тех нет. В холода тоже никого не бывает; помню, все тот же Артюр сказал мне на этот счет:
— Вид у парижан всегда занятой, а на самом-то деле они просто гуляют с утра до ночи; недаром, когда не очень разгуляешься — слишком жарко или слишком холодно, — их опять совсем не видно: сидят себе по кафе да кофе с молоком или пиво потягивают. Так-то оно. Вот говорят: век скорости. Это где? Все болтают: большие перемены. В чем? По правде сказать, ничего не изменилось. Все по-прежнему любуются сами собой, и точка. И это тоже не ново. Изменились одни слова, да и те не очень: одно-другое, мелочь всякая.
Изрекли мы эти полезные истины и сидим, довольные собой, на дамочек в кафе пялимся.
Потом разговор переходит на президента Пуанкаре[4]: он в то утро как раз собирался быть на торжественном открытии выставки комнатных собачек; потом, слово за слово, перескакиваем на «Тан», где об этом написано.
— «Тан» — вот это газета! — принимается меня заводить Артюр Ганат. — Нет такой другой, чтобы французскую нацию лучше защищала!
— Очень это французской нации нужно! Да такой нации и нет, — отвечаю я, чтобы показать: сам, мол, подкован и все у меня тип-топ.
— Нет есть. В наилучшем виде есть. И нация что надо! — гнет он свое. — Лучшая нация в мире. И козел тот, кто от нее отрекается.
И давай на меня пасть разевать. Я, понятное дело, не сдаюсь.
— Свистишь! Нация, как ты выражаешься, — это всего-навсего огромное скопище подонков, вроде меня, гнилых, вшивых, промерзших, которых загнали сюда со всего света голод, чума, чирьи, холод. Дальше-то уже некуда — море. Вот что такое твоя Франция и французы.