Моя госпожа, свернувшись клубочком на диване, внимательно наблюдала за мной. Солнечный свет, пробиваясь сквозь резные решетки на стенах, причудливыми золотыми лужицами стекал на ковры. Эсмилькан играла с пушистым котенком, щекоча его павлиньим пером.
— Боюсь, мало кто замечает таких, как ты. Такова уж судьба.
— Пусть так. Но почему она без конца злится и раздражается?
— Вдвоем вы устраиваете порой самые настоящие представления.
— Но начинает не я, а она!
— Ей достаточно только косо посмотреть на тебя, и ты сразу встаешь на дыбы.
— Во всем виноваты ее глаза.
— «Миндаль, пропитанный ядом…» Так, кажется, ты их назвал однажды?
— Да. И еще ее волосы.
— Золотистые, как масло.
— Вот-вот. А стоит только мужчине обнять ее покрепче, как у него появляются слезы на глазах. Так бывает, когда режешь луковицу!
— Абдулла, ты несправедлив. Ты же сам знаешь, что Сафия верна моему брату Мураду.
Я лишь презрительно фыркнул, оставив это замечание без комментариев. Бросив спорить, я опустился на диван возле нее. Конечно, мне было прекрасно известно, что евнуху неприлично сидеть в присутствии своей госпожи, но наши отношения с Эсмилькан были другими — она относилась ко мне не так, как к простому рабу. С тех пор как я категорически отказался отзываться на дурацкое имя, которое она приберегла для первого евнуха своего гарема, Лулу, Эсмилькан сдалась и больше уже не пыталась унизить меня. Даже приказы, которые она отдавала мне, звучали скорее как просьба. Слишком часто ей самой приходилось испытывать унижения, и она хорошо знала, что это такое. А поскольку в гареме не было старшей по рангу женщины, которая обычно устанавливает твердый порядок, то указать мне на мое место было некому.
И потом, в отличие от многих моих предшественников, я слишком недавно стал рабом и лишился своей мужественности. Может быть, поэтому я так остро воспринимал унижения. Но я понимал, что омрачать жестокой правдой невинность Эсмилькан было бы не только бесполезно, но еще и жестоко.
Госпожа вдруг рассмеялась, наконец позволив котенку завладеть пером. Обхватив мое лицо ладонями, она заставила меня посмотреть ей в глаза. Я зажмурился, почувствовав на своих щеках ее мягкие ладони. В моей душе вновь проснулся жгучий стыд. За этот год я понял, что у меня уже никогда не вырастет борода. Новое, жестокое унижение — еще одно напоминание о том, что я обречен вечно страдать, оказавшись в личине евнуха.
— Ах, моя милая, дорогая госпожа, — пробормотал я, не открывая глаз. — Вы ни в ком не видите дурного!
Я схватил мягкую ручку Эсмилькан прежде, чем она успела отдернуть ее, и прижал к своей безволосой, как у зеленого юнца, щеке.