Но, сидя в тишине в огромной, пустой мечети, я вдруг вспомнил ту ночь несколько недель назад, когда мы с Эсмилькан, уютно устроившись у огня, играли в шахматы. Тогда я, набравшись смелости, напомнил ей о том, как мы точно так же сидели с ней за шахматами — в тот день, наверное, и зародилось ее чувство к Ферхаду. Я упомянул об этом обиняком. Да иначе и нельзя было: мы были не одни. Ее молчание заставило меня предположить, что она, возможно, просто не поняла, на что я намекаю.
Но потом на губах моей госпожи промелькнула легкая улыбка.
— Ты знаешь, Абдулла, — бросила она, по моему примеру из осторожности не называя имени, — когда я увидела его, первой моей мыслью было: до чего же он похож на тебя.
— Если бы я был мужчиной?
— Да.
И Эсмилькан сделала ход — очень ловкий, надо признаться, — который я умудрился проморгать. Но прежде, чем я успел разразиться проклятиями в адрес собственной рассеянности, а она сама — высмеять мою оплошность, лицо ее вдруг изменилось.
— О, Абдулла, он шевелится! — ахнула она, схватившись за живот. — Ребенок шевелится! Ну-ка, потрогай! Чувствуешь? А вот опять! По вечерам он всегда такой подвижный! Да ну же, Абдулла, хватит стесняться! Мне так хочется, чтобы ты тоже почувствовал его!
Позволив уговорить себя, я обошел стол, и Эсмилькан, взяв мою руку, положила ее себе на живот, похожий на опару с поднимающимся тестом. Мне пришлось опуститься на колени, и лицо мое внезапно оказалось совсем рядом с ее собственным. Я вспомнил, как смотрел на изящную розовую округлость ее щеки, невольно изумляясь про себя тому, что чувствую в ней больше жизни, чем под ладонью, которая по-прежнему лежала на ее животе. А она… она так откровенно наслаждалась этим биением новой жизни у себя под сердцем, что вся пылала. Но даже стоя перед ней на коленях в ожидании следующего движения ребенка, я не мог избавиться от омерзительного ощущения: мне казалось, что под этой бархатистой, словно едва созревший персик, поверхностью проглядывают обнажившиеся кости. Мое чересчур буйное воображение вновь сыграло со мной злую шутку, позволив мне на мгновение заглянуть в будущее, увидеть, во что превратится моя цветущая полная жизни госпожа, когда будет гнить в могиле.
С тех пор меня постоянно преследовали недобрые предчувствия, которые я тщетно — возможно, просто будучи не в силах вынести этой мысли, — старался задавить.
Настоящая, бессмертная Эсмилькан, решил я, занимает середину: она — не то цветущее, юное, исполненное жизненной силы тело, приковавшее к себе молодые глаза Ферхада, и не то безликое существо, чей размытый силуэт едва проступал сквозь строки брачного контракта Соколли-паши. Сущность Эсмилькан была совсем иной, и описать ее было труднее, чем природу отражения в зеркале. Я внезапно вспомнил тот первый вечер, когда увидел свою госпожу, одетую в наряд невесты, и то тайное, необъяснимое чувство, связавшее нас на дороге в Кутахию, которое и заставило меня как бы случайно упомянуть, что мы с ней муж и жена. Ну, а я… Кто я на самом деле? Ни мужчина, ни женщина — существо двуполое, соединившее в себе черты и того и другого, я, как никто другой на свете, был расположен к тому, чтобы влюбиться в отражение своей госпожи, в тот отблеск, что она бросала в вечность, — ни живое, ни мертвое, просто иное. Я продолжал свято верить в то, что когда любовь соединяет два человеческих существа, не важно, какого они пола, или Бога и человека, то это и есть истинная, настоящая любовь. И если это так и я прав, то тогда в определенном смысле я имею право считать себя отцом этого еще неродившегося ребенка, причем с куда большим основанием, чем те двое мужчин, которые сейчас далеко от нее, на войне, сражаются и убивают… И ни один из них ни за какие сокровища в мире не отказался бы от этого ради того, чтобы тихим зимним вечером сидеть рядом с ней, ощущая под своей ладонью первые движения ребенка и глядя на свое отражение в вечности.