Открыл нам верзила лет шестидесяти с улыбкой, озарявшей лицо цвета черного дерева, и мне едва удалось скрьггь, насколько я подавлен его видом. Эрнесто здорово постарел, курчавые волосы из смоляных сделались пепельными, от былой телесной мощи ничего не осталось — кожа да кости. На всем неизгладимая печать болезни. Какая все-таки отвратительная штука рак…
— Морган, Этти! Входите, входите! — От избытка сердечности он это произнес по-испански: «Entrad, entrad!» — и звонко чмокнул каждого. — Морган, мне бы следовало вышвырнуть тебя за дверь. — (Я наморщил нос.) — Семь месяцев, мой мальчик! Вот уже почти семь месяцев, как ты сюда носа не кажешь! — (Я пробормотал что-то вроде извинения.) — Знаю-знаю, Этти говорил мне, что ты был страшно занят.
Я счел за благо кивнуть молча, поскольку, ежели начистоту, никакого оправдания мне не было. Чтобы позвонить ему раза два в году, мне и то приходилось себя заставлять, а между тем именно он качал меня на коленке, когда я был от горшка два вершка. Мой отец подружился с ним давным-давно.
— Да входите же! Анжелина, прежде чем уйти, сварила кофе.
Мы проследовали за ним по длинному коридору, украшенному ацтекскими масками, и Этти застыл, разинув рот, перед последними приобретениями Эрнесто: полной коллекцией племенных америндских щитов.
— А как поживает тот оболтус, что числится вашим родителем? Все еще на краю света?
— Да, в самой допотопной индийской глубинке, — скривившись, выдавливаю из себя я.
Просторная некогда квартира и ныне, несмотря на загромождавшие ее древности, свидетельствовала о хорошем вкусе ее владельца. Тут все было безупречно — от блистающего паркета красного дерева до алебастровых завитушек, обрамляющих потолок.
— Присаживайтесь, молодые люди, присаживайтесь. Наливайте себе сами. — Он указал на изысканного вида кофейный прибор. — Настоящий колумбийский. — И повторил по-испански: — Cafe colombiano.
Мы расположились на обширном диване, обтянутом темно-коричневой кожей. Эрнесто прислонил трость с серебряным набалдашником к низенькому столику и, постанывая, не без труда опустил свой непомерный костяк в вольтеровское кресло.
— А тебе не налить? — предложил я, наполняя свою чашку и чашку Этти.
— Запрещено, — буркнул он. — Если так будет продолжаться, мне позволят питаться только соевым паштетом и салатом из морской капусты.
Я посмеялся его шутке, но скрепя сердце. Уж слишком изможденным он выглядел.
— Надеюсь, мы не отрываем тебя отдел?
Он только благодушно пожал плечами.
— Матерь Божья! Madre de Dios! — повторил он по-испански. — Почаще бы меня вот этак отрывали! Ну и жарища… На улице невозможно и двух шагов сделать без того, чтобы не провонять потом, как селедка в коптильне.