— Больным нужны хорошее питание и хороший уход. Я пошел за лечебным обедом. А пока, пациентка, грызите яблоко.
Нил протянул его Лиз.
— Не скучай, я скоро.
Ресторанная еда, принесенная им в судках, была, может, и далека от совершенства, но это было уже не важно ни ей, ни ему… зато вино оказалось настоящим. Мукузани скрасило искусство повара и окрасило щеки Лиз румянцем.
Лиз прикрыла глаза, и Нилу показалась, что она засыпает. Как бы сам себе он пробормотал:
— Ну, ты, наверное, хочешь спать, я пойду, не буду мешать…
— Да, хочу, — каким-то изменившимся голосом отозвалась Лиз. — С тобой.
Последние слова она произнесла совсем тихо и не открыла глаза. У нее больше не было сил даже на слова. Нил щелкнул замком.
Никогда такое узкое ложе не казалось ему бесконечно просторным. Он раздевал ее так медленно, будто боялся нарушить ее совершенное тело, которое открывалось ему во всем великолепии. Лиз своими волшебными руками касалась Нила, и каждое касание пьянило его с новой силой. В какой-то момент ему показалось, что она и только она — первая женщина в его жизни, и не было никого и никогда, кроме нее.
Глаза Лиз широко раскрылись, и Нил успел закрыть ее крик своими губами. Стон, как ток прошел через каждую клеточку его тела, солнце вспыхнуло. Поезд летел, казалось, с невероятной скоростью куда-то по вертикали.
— Я хочу, чтобы ты родила мне сына, и это обязательно будет, потому что я люблю тебя.
Лиз лежала на нем, шарф с ноги оказался на подушке и, увидев его, она опять рассмеялась, будто не слыша Нила. Никогда ни с одной женщиной Нил не был так нежен. Он удивлял сам себя. Откуда в нем так много любви, она обрушилась, оглушила и сделала его абсолютно счастливым. Ему на минуту показалось, что все только начинается.
— Пусть, пусть так. Я найду ее, я смогу изменить все, распутать этот невероятный клубок…
Он гладил ее шелковые волосы. Лиз спала, положив голову на колени Нила. За окном загорались огни в далеких домиках, мелькание желтых и красных деревьев почему-то напомнило ему флаги на первомайской демонстрации. Он опять сидел на плечах отца и верил в бесконечность праздника. Китайским фонариком покачивалось на столе нетронутое красное яблоко.
Неосязаемый, но непроницаемый купол сомкнулся над ними и вокруг них, очертив магическое пространство любви, и время остановилось, претворившись в сияние, в музыку, в полет. То, что было отсечено и осталось вовне, перестало существовать, и все звуки, движения, краски — подняли вагоны, пересаживая с русской колеи на европейскую, чьи-то руки в форменных рукавах перелистывали бумаги, штемпелевали страницы, прикладывались к чужим козырькам, о чем-то гудел подогнанный к составу польский паровоз — не отменяли этой отмены, ибо были не более чем фантомами чужого сознания…