Я не отрываю глаз от горизонта — чёткой, туго натянутой тонкой линии. Кромка воды теперь отступила довольно далеко, и я, как когда-то в детстве, воображаю, что вода не вернётся, что весь океан оттянется назад, завернётся над поверхностью земли, как губа над зубами, обнажив холодное, белое, как окаменелая кость, жёсткое дно.
— Если бы я только знала! Может, я тогда смогла бы...
В последнюю секунду голос мне изменяет, и больше я не могу выдавить из себя ни слова, даже фразу закончить не в состоянии. «Может, я тогда смогла бы остановить её». Я такого не то что не говорила никогда — даже думать себе не разрешала. Но эта мысль всегда жила в моём сознании, прочная и незыблемая, как скала: я могла бы остановить её. Я должна была её остановить.
Мы снова сидим в молчании. Где-то в середине моего рассказа мать с малышом, должно быть, собрали свои вещи и отправились домой. Мы с Алексом остались на пляже одни. Теперь, когда слова иссякли, я не могу поверить, сколь многим успела поделиться с почти совершенно незнакомым человеком, к тому же ещё и парнем. Я до того смущена, что готова сквозь землю провалиться. Отчаянно ищу тему для разговора — что-нибудь невинное, о погоде, о природе... — но мозги постоянно залегают в спячку как раз тогда, когда требуются мне больше всего. Боюсь поднять глаза на Алекса, а когда наконец набираюсь храбрости и бросаю на него быстрый, робкий взгляд искоса, то вижу, что он не отрываясь смотрит на залив. Его лицо абсолютно непроницаемо, если не считать маленького мускула, подрагивающего в уголке скулы. У меня падает сердце. Случилось то, чего я так боялась: ему теперь противно иметь со мной дело; ему отвратительны и история моей семьи, и я сама, с Заразой, живущей в моей крови. Вот сейчас он встанет и скажет, что будет лучше, если он больше никогда не станет со мной разговаривать.
Как странно. Я ведь едва знакома с Алексом, и между нами непреодолимая пропасть, и всё же мысль о том, что он уйдёт, необычайно ранит меня.
Я уже готова сама вскочить и убежать, лишь бы не быть вынужденной кивать и притворяться, мол, да, я всё понимаю, когда он повернётся ко мне и скажет: «Слушай, Лина, я прошу прощения, но...» и посмотрит на меня тем самым взглядом, который мне так хорошо знаком.
В прошлом году на Холме объявилась бешеная собака. С пеной у пасти она бросалась и кусала всех встречных и поперечных, полуголодная, запаршивевшая и блохастая, без ноги. И всё же понадобилось двое полицейских, чтобы застрелить её. Поглазеть на это собралась целая толпа, в том числе и я — как раз возвращалась с пробежки. Тогда впервые в жизни я поняла, что таилось в том взгляде, которым меня встречали везде и всегда, что стояло за выразительным изгибом губ при звуках имени Хэлоуэй. Жалость — да, но и отвращение тоже, и страх заразиться. Точно так же люди смотрели на эту собаку, пока бедное животное описывало круги, щёлкая челюстями и брызгая слюной. А вслед за тем — общий вздох облегчения, когда третья пуля, наконец, уложила несчастную и она перестала содрогаться в агонии.