Пес прыгал вокруг, рискуя свалить двух ослабевших людей.
— Волчок, Волчара! — растроганно бормотал Данька, не уворачиваясь от его упоенного лизанья. Хорхе тоже перепало собачьих ласк, и он тоже не отворачивался. — Куда ж ты чертову девку девал? Загрыз? Неужто загрыз?
Волчок не отвечал, только лаял да снова начинал лизаться.
«Хорошо бы и впрямь загрыз», — с надеждой подумал Данька.
— Вижу лодку! — прохрипел над ухом Хорхе. — Вон там!
Данька тоже увидел челночок. Ох, грех, конечно, небось обездолят они кого-то кражею! Но ведь им надо жизнь спасать... А все равно грех!
Данька не без совестливости покосился на Хорхе — все ж монах, у них с этим делом, с грехами-то, суд короткий. Но черноокий иноземец смотрел на лодку с истинным вожделением. «А что ж, не зря говорят: не согрешишь — не покаешься! Деваться-то некуда! Небось он сейчас все свои монашьи привычки в карман запрятал. Ну и ладно».
Данька помог Хорхе присесть на бережок и пошел сталкивать лодку в воду. Обернулся, услышав лай Волчка, с захолодевшей спиной: а вдруг откуда ни возьмись «русалка» объявилась?!
Но никакой русалки там не было, только водяной. Водяного самозабвенно изображал Хорхе, который заполз в реку, ожесточенно плескал на себя водой, тер заскорузлое тело, ерошил мокрые волосы... Волчок, конечно, не выдержал, принял это за игру, кинулся взбивать тучу брызг...
Словом, к тому времени, когда Данька столкнул лодку в воду и отыскал припрятанные в ближних зарослях весла (счастье, что этот рыбачек жил по закону. «Авось добра не тронут, небось не украдут!»), оба были мокрехоньки — хоть выкручивай да сушить вешай либо на песочке раскладывай, — что пес, что иноземец. Хорхе теперь меньше напоминал оживший труп, и Данька, помогая ему забраться в лодку, усаживая на корме Волчка, садясь за весла и, наконец, выправляясь по течению, непрестанно ощущал на себе взгляд его усталых, но благодарных, ласковых, сияющих глаз. И думал, думал, как прежде:
«Не глаза, а погибель. Девичья погибель!»
— Сторонись! Зашибу! Сторонись, сволочи!
Этот высокий, ошалелый мальчишеский визг вздымался над полем и заглушал все звуки, сопровождавшие охоту: крики егерей, горячивших коней и подгонявших собак, которые, впрочем, и без понуканий угнали далеко вперед; лай осатаневших от близкой добычи борзых; тяжелое дыхание усталых от сегодняшних беспрестанных гонок коней; возбужденные вопли охотников, видевших близость добычи и всячески старавшихся опередить на подступах к ней другого... Бедная лисица была одна на всех — на свору собак, свору коней, свору людей, но, чудилось, отчаянней, горячей всех желал настигнуть ее юнец в черном полу кафтанчике нараспашку, из-под которого был виден шелковый темно-зеленый камзол с широким поясом. Полукафтан надувался над его спиной, словно парус; шапка давно слетела, короткие черные волосы стояли дыбом, взвихренные ветром; глаза, полные слез, вышибленных тем же ветром, чудилось, остекленели от напряжения, зубы стиснулись, меж них рвался этот не то визг, не то вой его хлесткой плетки, впрочем, ни у кого не было охоты испытать ее на своих плечах. Это не просто мальчишка двенадцати лет, а не кто иной, как родной внук ломателя, ниспровергателя и сокрушителя Петра Великого, сын злосчастного царевича Алексея Петровича, кончившего жизнь свою в застенке. Стадо быть, государь император, самодержец всероссийский, царь Петр Второй Алексеевич.