Госпожа тюрьмы, или Слёзы Минервы (Швецов) - страница 13

Становится понятным, что добровольный уход из жизни обитателя страны Советов, объявленной столпами государства земным раем, был антигосударственным по сути. Этого власть не могла допустить. Значит, самоубийство следовало считать патологическим актом. И психиатрическая наука приподняла шляпу перед властью. С ней так случалось нередко. Если Советская власть объявляла неврастению проявлением загнивающего буржуазного общества, то в отчётах такая болезнь или не отражалась, или цифры прироста заболеваемости стремились к нулю. Сегодняшние власти тоже не сильно знают, как относиться к неврастении. На всякий случай года три-четыре назад в практическое здравоохранение пришло распоряжение уменьшать процент выявления неврастении (читай по-научному: ввести более жёсткие критерии диагностики). Так в медицине всегда — с заболеваемостью борются и методами статистической науки.

Заглянем в записки родной сестры известного советского режиссёра (Тарковская Марина. Осколки зеркала. — М.: Вагриус, 2006. — 416с.). Там есть и для нашего повествования вполне доказательные суждения. Вот письмо их родственника, Александра Карловича Тарковского, из тюрьмы, писателю Виктору Гюго.

«…Господин Гюго! Знакомо ли Вам душевное состояние заключённого, который долгие годы находится в одиночестве?…Знакома ли Вам эта пытка?…

Вы в своей «Истории одного преступления» описали тюрьму Мазас. Вы представили нам её внешнюю картину, но не дали психологического исследования жизни заключённых в одиночных камерах. Позвольте мне Вам предложить слабый набросок этого ужасного положения.

Впервые я вошёл в тюрьму вечером. От одного только вида этого мрачного здания у меня сжалось сердце от страха и тоски…Щёлкнул ключ в замке, и я остался один…Сначала я впал в оцепенение, которое затем перешло в ужас. Звук замка вызвал во всём моём существе живую боль, ужасную тоску и беспомощность, похожую на состояние человека, которого ведут на эшафот. В этот миг я понял, что для меня всё кончилось, что жизни нет, что впереди только бесцельное существование, медленное угасание… Я почувствовал, что перестал жить, что я — труп, у которого, к несчастью, есть чувства живого человека.

Одно из первых занятий заключённого — это чтение надписей, которыми испещрены стены камеры, несмотря на тщетные старания надзирателей их стереть…Но вот все надписи прочитаны и изучены. Что делать? Писать? Но иметь бумагу и чернила строжайше запрещено. Читать? Но мне не разрешается получать книги из личной библиотеки, а в одесской тюрьме их совершенно нет….Однако узник изобретателен. О радость! Можно занять себя часа на два-три часа. Спички — вот средство для развлечения. Мои восторги бесконечны. Я высыпаю спички и начинаю их считать и пересчитывать по-русски, по-французски, по-немецки. Затем я складываю из них разнообразные фигуры. Наконец спички сочтены, все фигуры сложены. Тогда я начинаю изучать математику. С отвращением рисую квадраты, кубы, пишу формулы…Наконец мне наскучили и спички, и надписи…, и математика. Тогда я начинаю ходить из угла в угол — час, два, три, пока у меня не начинают болеть ноги. Я ложусь, но тотчас снова начинаю ходить из угла в угол, вновь ложусь…Ужасная бездеятельность! Мне кажется, что я хотел бы оказаться в положении пусть худшем, но не таком однообразном. И я начинаю мечтать о Сибири. Там есть люди, здесь — полная изоляция.