«Конечно, спрошу», — сказал я.
«Ответ прост, как элементарный кукиш, — заявил Сугробов. — Женщины не умеют молчать. А ведь именно молчание — как высшая ипостась толерантности — есть главный признак женской мудрости!.. Признак — увы и ах! — гипотетический. Будете спорить?»
«Остерегусь», — ответил я.
Сугробов пошевелил бровями — другого ответа он и не ожидал.
«В идеале женские уста должны быть сомкнуты, как затворы древнего шлюза. Они должны срастись друг с другом навечно, чтобы ни одно слово не могло просочиться наружу. Бывает такое, скажите?»
Я промолчал.
«Вот и я говорю, что не бывает, — заключил Сугробов. — А значит, не бывает и мудрых женщин».
Сугробов был четырежды женат, и все четыре раза не срослось. Первых трех жен он не помнил. Хотя от второй и, кажется, третьей у него были какие-то дети. А четвертую, Киру, ненавидел такой лютой ненавистью, что когда произносил ее имя, делал вид, будто обжег язык.
Сугробов, как вы уже поняли, был человеком скандальным. Он никогда не лез за словом в карман, но там, откуда он доставал свои слова, положительно творился хаос. Большинству сугробовских собеседников хотелось, чтобы именно его уста срослись навечно. Как затворы древнего шлюза.
— Сугробов, — приставала к нему активистка Клуба любителей книги, — приходите в четверг на улицу Царицы Эстер! Мы устраиваем пикет против закрытия общественной библиотеки…
— Не приду, — отрубал Сугробов.
— Почему? — спрашивала наивная активистка.
— Я вам не какая-нибудь восторженная сволочь! — следовал ответ.
— Мирон Маркович! Не могли бы вы пристроить моего мальчика на работу! — обращалась к нему соседка.
— Почем мальчик? — деловито спрашивал Сугробов.
— Что значит — почем?
— Сколько лет вашему шмендрику, спрашиваю?
— Сорок два.
— Староват, — заключал Сугробов, но потом милостиво соглашался: — Ладно, я спрошу у Переса.
— У кого? — выпучивала глаза соседка.
— Вот что, любезная! — выходил из себя Сугробов. — Если вас неустраивают мои связи, пошлите своего переростка гудрон месить — стране нужны дороги!..
Связей у Сугробова не было, и это обстоятельство его тяготило. Переса он видел лишь однажды, в клубе пенсионеров, перед выборами. Сунул ему для автографа какую-то салфетку и тут же ее потерял.
Миру Сугробов являл себя скитальцем, изгоем и еретиком. Первое определение было неправдой, второе — выдумкой, третье — позой.
«Меня всю жизнь гнали, как бешеного зверя, — говорил он, возвращая в карман алое удостоверение делегата областного съезда профсоюзов, которым за минуту до этого хвастался. — Я задыхался, выбивался из сил, но никогда, подчеркиваю, никогда не давался в руки живым».