Любовные каникулы (Оникс) - страница 3

Но он скоро уехал от нас. У нас в поселке вообще никто долго не задерживался. Денег заработает и — на Большую землю.

Мамка и сама каждый год говорила — еще маленько подсоберем и домик в Одессе купим. Очень ей на море хотелось. Вот до сих пор в этом Пионерском сидит.

А потом... Нет, это лучше не вспоминать... Сейчас не время... И кто бы мог подумать? Да я и сама никогда бы не поверила, что попаду в Москву, в театральное училище, а потом в Париж, а потом в Берлин, а потом... Словом, поезжу по миру.

Еще этот журналистик все меня спрашивал:

— Какая ваша основная жизненная цель?

А я вот так возьми и ответь ему:

— Ну, — говорю, — людям радость доставлять.

Скривился, вижу, не нравится, не слишком глубоко, легкомысленно.

— Чтобы меня любили, — добавляю. Ну уж куда откровеннее?

— Как это? — не понял.

— Любили, и все. — Что непонятного?

— Все любили?

— Если бы! Хоть те, кого знаю. И кто меня знает.

Это ему тоже не понравилось. Он там что-то написал о просвещении, о затрагивании самых чутких струн души, о пробуждении доброты в людях. В общем, красиво написал. А мне так стыдно. Никого я просвещать не собираюсь, пробуждать и трогать.

Мне в самом деле всегда хочется, чтобы меня любили. Это даже до какой-то мании доходит. Вот чувствую, что человеку не нравлюсь — редко, но бывает такое, — в лепешку разобьюсь, глупостей наделаю, вывернусь наизнанку... Илья тоже говорит — это нездоровое что-то. Как он там, маленький мой? Потом сразу надо позвонить.

Илья у меня чудо! Наверное, так Толстой сидел целыми днями и творил своих людей. Или Достоевский. Да, Достоевский, точнее. По-моему, Илья уже не отличает настоящей жизни от своих вымыслов. Иногда вдруг спрашивает:

— А Колчевский куда уехал?

— Какой Колчевский?

— Евгений Иванович. У которого собака умерла, он диабетик.

— Здрасьте-пожалуйста! Какая собака?

Смотрит, соображает.

— А! Да это тут у меня один есть... Он раньше плакаты писал... Словом, неважно. Куда ж он уехал?..

...Ой! И в театр позвонить! О-бя-за-тель-но!

Из Пионерского я уехала очень просто. Села на вертолет, до Надыма, а там до Тюмени... А все из-за телевизора. Мамка купила цветной. «Рубин», кажется. И я, знаете, сошла с ума. Вот сижу и смотрю, сижу и смотрю. Еще только сетка на экране, а я смотрю. Мы тогда уже, конечно, не в бараке жили, отдельная квартира. Мои кавалеры просто дурели, что я каждый вечер дома.

— Шурочка, пойдемте в Дом культуры. Александра, пойдемте на дискотеку.

А я, как старуха, — к телевизору.

Что-то там было такое... Ну как объяснить? Вот этот очерк про меня — вроде все правда, а только ложь. Правда не до конца. И в этом цветном экранчике то же самое: вот здесь сижу я, мамка с кавалером любезничает, кран капает, собака у соседей лает, а в экранчике тоже сидит какая-то девушка, тоже у нее собака, и девушка говорит с каким-то мужчиной — и это совсем-совсем другая жизнь. Но только не ложь получается, а красота. И мне эта, настоящая, жизнь противна, а та, выдуманная, — интересна.