Не делаюсь ли я под старость сентиментален? Не снижаются ли мои требования? Битый час я листал альбом; и былое воскресало, и все — о боже мой! — все девушки были прелестны.
Год двадцатый, год двадцать первый.
Но был ли когда-нибудь такой год, когда девушки не были прелестны? Мне очень хотелось бы знать.
Ну ладно. Это вопрос очень личный, да и к делу отношения не имеет.
А вот одного, особенного, того лица на этих фотографиях нет.
Мои собственные фотографии изображают юнца — о, я прекрасно вижу сходство этого юнца с собою, каков я сейчас. Вероятно, и другие нашли бы это сходство, сказали бы: ну ясно, Н. Н. в молодости…
Я вижу портрет юного, очень юного человека с чертами, так сказать, еще не обработанными жизнью. Линии мягкие, и вовсе нет линий там, где у зрелого человека располагаются углы, складки и морщины. На голове множество лишних волос (тут проглядывает явственная зависть, правда?). И еще, еще — что-то неопределимое в этом лице вызывает во мне противоречивые чувства. Я не могу отогнать от себя ощущения постыдной слабости этих черт. Меня мучит слабость рта, глаз. Слабость — малодушие, но не злобность, не глупость, нет. И — как бы это назвать? Запоздалая детскость. И не одни только светлые ее стороны. До странности еще не определившиеся черты, не устоявшиеся. Что ж, они устоялись позже? Да, если человек ухитряется протащить сквозь молодые годы всю свою детскую открытость, а жизнь потом слишком быстро обламывает его, открытость эта оборачивается своей противоположностью — малодушием, которое прикидывается здравым смыслом, но вовсе на него непохоже, робостью, маскирующейся под сдержанность и хладнокровие, и боязнью новых разочарований, именующей себя знанием людей и выражающейся в недоверии.
От слабости, неуверенности этого неопределившегося лица мне больно. Я понимаю, что, рассматривая этого молокососа, человек более сильный, более решительный, непременно подумает: из такого можно веревки вить!
Отчего же мне больно? Попробуем глядеть правде в глаза, насколько это в наших силах. Отчасти мне больно оттого, что я не могу совершенно от него отвлечься, и оттого, что я знаю, что слабость есть слабость, и она затягивает в положения стыдные, глупые, пошлые — да, она его затягивала в эти положения. Я вижу слабость, вспоминаю все эти положения, и мне делается тошно, горько, и хочется реветь от боли, словно на моих глазах оскандалился мой близкий друг. И ничего нельзя поделать. Слишком поздно, слишком…
Но, конечно, не только это. Я вижу слабость на юном, несложившемся лице, слабость, которую видели, верно, многие-многие, и я говорю себе: ты еще не все видишь. Ты не видишь того, что по-прежнему в тебе сидит. Еще написаны на твоем лице крупными буквами твои слабости и беззащитно открыты взглядам не ведающим их счастливцев. И сейчас еще такой человек глянет на тебя и подумает: из него можно веревки вить!