Кричащим ребенком, разумеется, был Чарли. Заговорив наконец о нем, Стелла сказала, что осознает, какие силы действуют в ее сознании, защищая от него, но он достаточно сильный и прорывается, несмотря ни на что. Она, просыпаясь, сидела на постели, закрыв руками лицо, ее сознание прояснялось, но недостаточно быстро, и она продолжала видеть его постепенно исчезающий образ. В одном особенно часто повторяющемся сне он смотрел на нее и говорил так хорошо ей знакомым серьезным голосом, при котором всегда забавно хмурился; этот голос явственно произносил: «Мама, разве ты не видишь, что я тону?»
Эти слова! Они звучали все утро, пока Стелла следовала заведенному распорядку – умывалась, одевалась, шла по коридорам с другими женщинами в столовую. То было самое трудное время суток, говорила она, те первые часы, когда требовалось сохранять внешнюю уравновешенность, притворяться спокойной, хотя внутренне она содрогалась от того негромкого, серьезного голоса. «Мама, разве ты не видишь, что я тону?» – «Конечно, дорогой, конечно, вижу, я иду на помощь, не пугайся, дорогой, мама тебе поможет, мама не допустит, чтобы ты утонул!» Но кому она это кричала, кто мог ее услышать? Никто; голос ее раскатывался, словно заточенный под сводом, заполненным призраками, и никто не мог ответить, ни один близкий человек не появлялся из темноты, чтобы нежно взять ее за руку, утешить, сказать ей, что все хорошо, что это было лишь сновидение. Она могла не спать, но хорошо не было, так как то был не только сон. Чарли погиб, но продолжал жить в ее душе, крича в своей страшной неспособности понять, почему она не идет к нему на помощь.
Стелла очень расстроилась, рассказывая это мне, и я утешил ее, сказав, что сталкивался с этим раньше. Чарли мертв, напомнил я, мы не можем вернуть его к жизни, но я могу тебе помочь, могу облегчить твои страдания. Стелла призналась, что теперь боится спать – ей кажется, что она будет спускаться по лестнице в подвал, где ждет ужас. Вот что стала означать для нее ночь – переход в ужас. Тень ужаса удлинялась, он все дольше не проходил по утрам, заполняя первые часы дня своим отвратительным психическим привкусом.
Да, Стелла вела со мной тонкую игру. По утрам мы не виделись, в это время я занимался многочисленными административными обязанностями. Лишь после обеда я уделял внимание пациентам, и она откровенно признавалась мне, что голос утих и ее самообладание вполне устойчиво. Мы спокойно разговаривали о Чарли, и она преуменьшала свои страдания, причем не скрывала, что преуменьшает их. Затем мы переходили к более приятному обсуждению нашего брака. Наш брак. Мысль о нем определенно все еще смешила Стеллу: когда я заводил этот разговор, она улыбалась, как будто услышав хорошую шутку. Наша дружба, по крайней мере до этой истории, зачастую включала в себя хорошие шутки. Эта была наилучшей, хотя я говорил серьезно. Я знаю, что она всегда считала меня гомосексуалистом. Теперь Стелла, наверное, думала: возможно, так оно и есть, и то, что он предлагает, в большей мере является лечением в домашней обстановке, чем браком как таковым. Она воссоздавала в памяти мой дом с садом и, кажется, невольно стала стремиться туда, поскольку дом означал покой, изысканность, уют, а что еще ей было нужно? И внезапно Стелле захотелось той жизни, которую я предлагал.