Однако сколь ни непристойной была ждановская брань, – не она, думаю я, произвела наиболее устрашающее впечатление на современников.
Шел август 46-го года. Показательные процессы тридцатых годов, палаческая терминология, разрабатывавшаяся десятилетиями, была на памяти у всех, у всех на слуху. Такие словосочетания, как «сползать на позиции», «дворянско-буржуазные течения», «социальные корни», морозом пробегали по коже. (Не ленинградским и не московским морозом – колымским.) От несоветских до антисоветских, от чуждых и несвойственных до вражеских, от низкопоклонства перед Западом до службы в одной из иностранных разведок – короче говоря, от «поставщиков дезориентации» до «врагов народа» – рукой подать. Кавычки, в которых произносились – и печатались! – слова «творчество», «деятельность», «произведение», «авторитет», рябили в глазах, как решетки тюремных окон; стереотипное «с позволения сказать, «творчество»» звучало как «десять лет дальних лагерей без права переписки»; а слово «группа» уж просто как выстрел в затылок. Прочитав доклад Жданова на страницах газеты или журнала, люди спрашивали друг у друга шепотом: «А что, Зощенко и Ахматова еще на свободе?»
И понимали: война окончилась, окончилась победой, а перемен – нет…
Обстановка вокруг доклада создана была и впрямь времен большого террора. Вспоминались регулярные наезды из Москвы в Ленинград Военной коллегии Верховного суда (расстрел или, в лучшем случае, 10, 15 или 25 лет лишения свободы), вспоминались дни после убийства Кирова. У всех приглашенных в Смольный троекратно проверяли пропуски. Слушая доклад, одна молодая писательница почувствовала дурноту, но когда она кинулась к боковым дверям, поскорее на воздух – солдаты скрестили перед нею ружья. Можно было подумать, что в Смольном обсуждают не работу двух довольно-таки заурядных и уж во всяком случае безобидных журналов – а способы расправы с новым восстанием кронштадтских моряков. По меньшей мере.
Под ногами каждого литератора разверзлась ненасытная бездна безыдейности.
Хозяйство у нас плановое. Чуть не в каждой республике была обнаружена своя маленькая блудница и свой маленький пасквилянт. И, как в 1937—38 годах каждое промышленное предприятие и каждое советское учреждение, будь то завод, фабрика, аптека или почтамт, обязаны были найти среди своих сотрудников и поставить на убой хоть одного вредителя, шпиона или диверсанта, творившего свое грязное дело под носом партийной организации (утратившей, разумеется, должную бдительность), – так в 1946—47-м каждая литературная организация (будь то отделение Союза Писателей, редакция издательства или журнала) обязана была обнаружить среди своих сотрудников, выявить и разоблачить двух-трех чуждых советскому народу литераторов. Если не преклонение перед растленной культурой буржуазного Запада – то аполитичность; если не аполитичность, можно найти ноты безнадежности, не свойственные нашей вечно бодрой молодежи; если и того нет, можно, на худой конец, выявить недостаток художественности – благо точных измерителей этой пресловутой художественности не существует в природе. («Маловысокохудожественно», написал некогда Зощенко.) Теперь в своей борьбе за «многовысокохудожественное» можно было опираться на постановление ЦК.