Размышления Гладкова о романе настолько проницательны, что хочется выписывать их целиком. Вот еще, последняя цитата:
«Все национально-русское в романе как-то искусственно сгущено и почти стилизовано. Иногда мне казалось, что я читаю переводную книгу (особенно в романических местах) – такая уж это литературно-традиционная Россия. Так пишут и говорят о России, кто знает ее не саму по себе, а по Достоевскому или позднему Бунину. Так и мы, наверное, часто пишем и говорим о загранице. Это почти условная и очень экзотическая Россия самоваров, религиозных праздников, рождественских елок, ночных бесконечных бесед: стилизованная эссенция России. Не потому ли так велик был успех этой книги за границей? (...) Ни одна из сторон русской жизни описанного времени не показана в ней верно и полно. Это в целом очень неуклюжее и антипластичное соединение иногда проницательных, часто тонких, субъективных наблюдений автора с грубо построенным макетом эпигонского романа в манере Достоевского» (там же, с. 452—453).
Многое из того, о чем пишет Александр Гладков, говорили Борису Леонидовичу первые слушатели и читатели книги. Но Пастернак замечал одни только хвалебные отклики.
Среди тех, кто приветствовал роман, – Эмма Герштейн, Сергей Дурылин, Николай Замошкин, Николай Любимов, Сергей Спасский, Ольга Фрейденберг, Варлам Шаламов, Мария Юдина.
Среди критиковавших книгу – Анна Ахматова, Всеволод Иванов, Борис Ливанов, Ариадна Эфрон.
Сам же Пастернак говорил, что пишет этот роман «о людях, которые могли быть представителями моей школы – если бы у меня такая была». То есть для идеальной аудитории – когда автор, бесконечно размножаясь, заполняет собою любые залы, согласно кивающие ему в ответ.
Но, в конце концов, критики его книги ничуть не противоречили автору, который настаивал на несовершенстве формы как особой новизне.
«Для поэзии, – вспоминал Андрей Синявский их встречу в конце 1957 года, – он не видел теперь больших перспектив. Но этот переход от стихов к прозе был для него не просто стилистической или собственно литературной закономерностью. В каком-то смысле это был для него выход за рамки литературы вообще и, главное, выход за сложившиеся стереотипы мышления. Как бы откидывая и свою, и всяческую поэзию в прошлое, он сказал, что сейчас вообще наступило время, может быть, „писать не руками, а ногами“. Он так в точности и выразился: „не руками, а ногами“. Пытаясь уточнить, я переспросил: – Жизнью? Писать жизнью? – Он неохотно согласился: – Да, жизнью. Ногами! Настало время писать не руками, а ногами!» (Синявский, с. 134—135).