Владыка следит за военными действиями в страшной тревоге. Он подавлен, он "сам не свой"… — "Не сплю ночей… Не нахожу себе места… Варвары!.. Какие варвары!.." — с негодованием восклицает он. Его мучительно волнует все: и военные вести, и слухи о массовой гибели от голода русских военнопленных в Германии, о страданиях депортированного русского населения на принудительных работах… Когда немцы перебросили русских на работы во Францию, слухи превратились в точные сведения: Епархиальному управлению удалось послать кое-куда в эти "каторги" священников, и многое узналось, о чем догадывались. Беседы с Владыкой оставляют впечатление глубокое: чувствуешь его сострадание русскому горю, горячее, пламенное, и с новой силой пробудившуюся в его душе любовь к своему народу. Жила она в сердце всегда (автобиография свидетельствует об этом), и эмигрантские годы ее не угасили, но за двадцать пять лет ни разу не было повода ее во всей полноте и силе вновь восчувствовать. Нужна была война, призрак трагедии, гибели русского народа, чтобы она овладела всем его существом безраздельно…
Владыка говорит всегда теперь о России, не может не говорить о ней, и, по-видимому, его чувства и переживания глубже и сильнее, чем можно их выразить словами…
Я помню проповедь его в маленькой церкви в Медоне, летом 1942 года. Владыка стоял на амвоне, устало опираясь на жезл, — сколь всем нам знакомый облик нашего архипастыря! — но словно не митрополит в день храмового праздника произносил свое традиционное "слово", а престарелый отец поверял своим взрослым детям заветные и волнующие его думы…
— Потоками, реками льется сейчас русская кровь, омываются тяжкие грехи революционных лет… Очистительные, искупительные страдания — проявление гнева Божия. Без крови нет и не бывает искупления всенародного греха… Может быть, потом, по очищении, Бог простит, Бог спасет русский народ…
В эти страшные дни сражений, летом 1942 года, Владыка, казалось, был душою не столько "здесь", сколько "там", в России. Могло ли быть иначе, когда вся его жизнь, церковно-общественная деятельность, самое монашество были только проявлениями его пламенной, самоотверженной, "народнической" любви? В своей биографии он не скрыл, что не для спасения души он принял постриг, а для служения своему народу. Не нашло ли русское религиозное народничество свое краткое и точное, похожее на формулу, определение и в откровенном признании м. Екатерины, игуменьи Леснинского монастыря, по духу столь близкой Владыке монахини: "Я стала монахиней скорей из любви к народу, чем к Богу." Такая "народническая" любовь объемлет народ, как "святыню", и во всей полноте его бытия: история, вера и быт, родная земля и природа, которая эту землю украшает, отпущенные ему дары — свойства и способности, которые его отличают от других народов, — все дорого, незаменимо-единственно, почти… священно; в реальности такая любовь не объединяет свой народ со вселенской семьей, а разъединяет, выделяет, возносит и превозносит, дает ей неограниченную власть над своим сердцем…