Потом, с кризисом тоталитарного строя начало кособочиться и наше ЛИТО: началось все с первых ренегатов — уже не помню формальную причину, по которой из него была изгнана без царя в голове поэтесса, посмевшая нарушить табу, потом изгнан был главный изгоняльщик, на котором держалась диктатура, потом все резко нарожали детей и куда-то делись и в ЛИТО пришли другие люди. А потом вообще настали иные времена, и мы не то, чтобы забыли своего Учителя, но в свете общего потока позволили критические высказывания, хотя ходили к нему в больницу и немножко помогали, но когда он умер и мы пришли на похороны, все, связанное с ним, было в прошлом, и при взгляде на лежащую в гробу маленькую фигурку, сердце сжималось от жалости, как все изменилось, хотя именно он определил нашу жизнь.
В новые времена каждый обособился, и оказалось, что можно существовать и самостоятельно, хотя мы по-прежнему встречались с Машей и Егором, другие отпали из-за тяги к алкоголю или перемены места жительства, границы мира, вообще, расширились, как географически, так и идеологически, оказалось, что можно не потеряться и вне организованной структуры или даже сформировать свою. Но и в собственных структурах мы пользовались привычными схемами — я, как в юности вешала на стену портрет хирурга, академика Амосова, так и теперь восхищалась вновь обретенными канадскими друзьями, училась их экзистенциальной безыскусности, кумирами Маши стали теперь не комиссары в пыльных шлемах, а собственные дети, про неюношескую мудрость которых она не уставала повторять. Егор, как и раньше, восхищался держащей последние рубежи интеллигенцией, Гриша восхищался скорее от противного, теми, кто декларировал отличие от бывших руководителей, и, конечно, мы все, разинув рот, наблюдали за происходящими на политической арене событиями, не набравшись еще опыта, восхищались дешевыми трюками, беря все на веру, не жалели эмоций и проворонили обман и лицемерие, а когда спохватились, стали утешаться, что все равно ничего бы не изменилось, даже если бы мы сразу все просекли.
И после разочарований и лет безверия мы встретили Р. у Т. и на нас сразу накатило былое: Р., несмотря на прожитую еще новую жизнь — поначалу он блистал в популярной газете и его книжку на моих глазах расхватали в Доме Книги, потом он болел и с потерей общего интереса к высокому на некоторое время оказался не у дел — несмотря на все это, Р. не изменился, грустно и искренне смотрел, был благодарен за то, что его позвали, и словно считая себя обязанным отчитываться, рассказывал, как на духу, что делал и как жил эти годы, сосредоточенно водя пальцем по скатерти, огибая по контуру вышитый цветок.