— А чего это начальник взял к себе старуху? — спросил возчик, когда мы закончили разгрузку.
— Из благодарности. Она его вывела в люди. — Я закрыл дверь сарая и повесил замок.
— Благодарность — прекрасная вещь, — сказал Томаш, стараясь дышать ровно и глубоко втягивая воздух. Он очистил ладони снегом и вытер их о брюки.
— Да-а… намаялся я сегодня, — возчик слез с подводы, неуклюже двигаясь в своем жестком тулупе, покрытом коркой извести, смолы и дегтя. Он прислонился к телеге, облегченно шмыгнул носом и вытер лоб ладонью. — Ох, пан Тадек, чего я там нагляделся, если бы вы знали! Тетки, детишки… Хотя и еврейские, а все одно…
— Выбрались-то благополучно?
— Инженер встретился нам по пути. Как бы хлопот не вышло?
— Да ну, — сказал я пренебрежительно. — Что нам могут сделать эти охламоны? Раз начальник намерен купить филиал, они не станут его задирать. Утром поедешь с товаром. Кубометр извести налево. К семи возвращайся.
— Да, да, с утра известь из ямы покидать придется. Пойду обряжу коня. — Он побрел вслед за лошадью в конюшню. Проходя мимо конторы, поклонился.
В золотистом круге света, точно в ореоле, точно в объятиях синей, мерцающей звездами ночи, стояла Мария. Она прикрыла за собой дверь, отгораживаясь от людей и музыки, и выжидающе глядела в темноту. Я отряхнул руки от пыли.
— А как завтра с розливом и развозкой? — Я взял ее под руку и по хрустящему, упругому снегу вытоптанной тропинкой повел к калитке. — Может, подождешь до обеда? Развезем вместе.
Мы стояли у открытой калитки. По пустынной улице, освещенной зыбким светом фонаря, тупо вышагивал охраняющий школу жандарм в голубой шинели. Над улицей, над светом фонаря, над крутой крышей вжавшегося в стенку сарая шумел ветер, разнося паровозный дым, плыли перистые облака, а над ветром и облаками дрожало небо, глубокое, как дно темного потока. Луна просвечивала сквозь тучи, словно горсть золотого песка.
Мария с нежностью улыбнулась.
— Ты прекрасно знаешь, что я развезу сама, — сказала она укоризненно, подставляя мне губы для поцелуя. Большая черная шляпа бросала тень на ее лицо. Мария была на полголовы выше меня. Я не любил целоваться с ней при посторонних.
— Видишь, ты, поэтический солипсист, на что способна любовь, — весело заметил Томаш. — Любовь значит самоотверженность. Я знаю это по собственному опыту, меня многие любили.
Сумерки, смазывающие все очертания, придавали ему грузность и массивность, и Томаш походил на большую, неотесанную глыбу. Родинка под левым глазом игриво чернела на монументальном, словно высеченном в сером песчанике, лице.