Двор был завален мусором, неотличимым от ещё полезных вещей. (Хотя отличить полезную вещь от мусора человек способен только в собственном хозяйстве, да и то не всегда.) Всё это оформлялось в горы, кучи и кучки всячины, которую можно назвать всякой, а можно и не называть. Я пристроился на перевёрнутом железном баке, маленький пыхтящий пес пристроился у моих ног, и мы вместе стали следить, как солнечные блики кроваво зажигаются на ржавых боках какой-то облупившейся рухляди.
Меня клонит в сон; я машинально отмечаю привалившегося к крыльцу китайца, и как беспомощно, смиренно охорашивается, проводя руками по куртке и волосам, Муха, и тень ползёт от юных кустов сирени, и тень падает на склонённую голову Фиговидца (он о чем-то задумался; курит и поглядывает на меня), — но всё это плыло, растекалось, утекало прочь дорожками света (и может ли дорожка, пусть даже света, куда-либо течь, утечь, разве что во сне, там, где всё сливается и через миг образует новые формы). Возможно, это и было сном, который я видел, задремав — а то, что я задремал, мне стало ясно, когда меня разбудили, огрев по плечу.
Я обернулся, ожидая увидеть (сообразно силе удара) местного кузнеца. Я протёр глаза. Передо мной высилась бабища, чей свитер и лосины были столь щедро усыпаны блёстками, что казалось, будто она затянута в сплошной люрекс. Монументальные ноги заканчивались дутыми сапожками, на могучих плечах сидела блестящая голова. Волосы словно состояли из одного лака.
— Порчу можешь навести? — деловито спросила она.
— Не пробовал, но могу.
— Погодь, Кума. — Это встрял доктор. Он говорил и подталкивал меня к дому. — Наведёт он, никуда не денется. Давайте сперва по-людски.
«По-людски» здесь, как и везде на свете, означало накормить. На собранном доктором столе доминировали варёная картошка, солёные огурцы и бутыль мутного самогона. «Какие мы идиоты, что отказались взять колбасу», — с горечью говорит Муха, выставляя две бутылки из наших стратегических запасов. Все косятся кто куда и очень стараются не глядеть на меня, потому что взять колбасу отказались не «мы», а я лично. Но Жёвка косится чересчур старательно, его глаза торопятся спрятать не стыд, а какую-то более жгучую тайну. «Доставай», — говорю я.
Жёвка урчит, жмурится, жмётся, и Муха, мгновенно всё поняв («ну ты, поц, даёшь»), поощряет его быстрой затрещиной («ну, где?»). Затрещина, пара пинков («полегче», — говорит Фиговидец, который ещё не знает, что все его вещи провоняли сервелатом) — и вот стол выглядит значительно веселее, топорная морда Кумы — приветливее, наши перспективы — радужнее. Только доктор Марфа каким был, таким и остался: старым, усталым, косматым. Он проследил, чтобы все наелись («а ты что же, косенький?»), и отключился — заснул с открытыми глазами.