Я забыла ее, даже голоса не помню. Мать, отстраненная отцом из-за истории со мной, продолжала говорить мне «моя дочь», словно за минувшие двадцать лет не происходило ничего особенного. Не могу сказать, что я ее любила. За исключением тех случаев, когда она вызывала у меня жалость - то есть чувство горького стыда и безмолвного гнева, она была не в счет, а иными словами, попросту не существовала для меня. Я ее не видела и забывала, что она моя мать. Мне случалось путать ее с Маликой, старой служанкой, или же с похожей на тень полоумной нищенкой, которая время от времени пряталась у нас в прихожей, спасаясь от преследовавших ее ребятишек, поносивших ее и швырявших в нее камнями. Возвращаясь вечерами, я перешагивала через чье-то тело, завернутое в армейское одеяло. И даже не пыталась узнать, безумная это или моя мать, изгнанная из собственного дома. Какие бы чувства ни обуревали меня, я их не показывала. Попросту закрывала глаза. Чтобы не видеть. Чтобы не слышать. А главное, чтобы ничего не говорить. То, что происходило во мне, должно было оставаться со мной. Никак не проявляться. Ибо сказать было нечего либо, наоборот, так много всего, что пришлось бы обличать и разоблачать. А для этого у меня не хватало ни желания, ни мужества. С того момента как я перестала балансировать на проволоке, я почувствовала: мне понадобится время, дабы сбросить с себя груз двадцатилетнего притворства. Но чтобы родиться заново, надо было дождаться и смерти отца, и смерти матери. Я обдумывала, как приблизить их кончину, спровоцировать ее. Притом надеялась свалить этот грех на чудовище, каким я стала.
Дело кончилось тем, что мать сошла с ума. Ее забрала одна из тетушек, и она доживала свой век за оградой марабута[10] на южной дороге. Мне думается, что, изображая приступы безумия и разрывая в клочья одежду своего супруга, мать в конце концов вошла во вкус и уже сама не совсем понимала, что делает.
Я наблюдала сверху, из своей комнаты, как она уезжала. С разметавшимися волосами, в изодранном платье, она с криком, точно ребенок, бегала по двору, целовала землю и стены дома, смеялась, плакала, а потом поползла к выходу на четвереньках, словно никому не нужный зверек. Дочери ее обливались слезами. Отца не было.
В тот вечер на дом будто навалилась невыносимая тяжесть: то было безмолвное раскаяние, и хотя мы были друг другу чужими, всех нас мучили угрызения совести. Сестры ушли из дома, найдя приют у родственниц матери. И я осталась одна с доживавшим последние дни отцом.
Время от времени сестры приходили за своими вещами, потом уходили, даже не заглянув к больному. Только старая Малика хранила верность нашему дому. Ночами она привечала полоумную нищенку или угольщика, который любил поболтать с ней. Они были родом из одной деревни.