Ни Гуно, чью «Маргариту» он считал вульгарной, ни Чайковский, ни Сметана не нашли у него одобрения. Ему, несомненно, мешала его зацикленность на германской мифологии. Он отвергал мои доводы, что музыка должна обращаться к людям всех рас и национальностей. Он ничто не принимал во внимание, кроме обычаев Германии, чувств и мыслей немцев. Он никого не принимал, кроме немецких композиторов. Как часто он говорил мне, что гордится тем, что принадлежит к народу, который дал таких мастеров.
Время от времени мы возвращались к Рихарду Вагнеру. В ходе своей профессиональной подготовки я получил новое основательное понимание композиционного творчества этого мастера, и вместе с этим я стал лучше понимать и постигать его музыку. Адольф проявлял живой интерес к развитию моего осмысления музыки. Его преданность Вагнеру и почитание его почти приняли форму религии.
Когда он слушал музыку Вагнера, он менялся: его неистовство покидало его, он становился спокойным, покладистым и сговорчивым. Во взгляде уже не сквозило беспокойство; его собственная судьба, как бы тяжело она ни давила на него, становилась не важной. Он больше не чувствовал себя одиноким изгоем, недооцененным обществом. Словно опьяненный каким-то гипнозом, он соскальзывал в состояние экстаза и охотно позволял унести себя в тот загадочный мир, который для него был более реальным, чем его окружающий обыденный мир. Из затхлого, пахнущего плесенью плена своей комнаты он переносился в блаженные края, населенные древними германцами, в этот идеальный мир, который был далекой целью всех его устремлений.
Тридцать лет спустя, когда он в Линце снова встретился со мной, своим другом, которого он последний раз видел студентом Венской консерватории, он был убежден, что я стал известным дирижером. Но когда я предстал перед ним в качестве скромного муниципального служащего, Гитлер, который стал к этому времени рейхсканцлером, намекнул на то, что для меня есть возможность стать дирижером оркестра.
Я с благодарностью отказался. Я был не в состоянии справиться с этой задачей. Когда он понял, что не может помочь своему другу этим щедрым предложением, то вспомнил наши совместные походы в театр в Линце и Венскую оперу, которые подняли нашу дружбу от ничем не примечательных отношений до священной сферы его собственного мира, и пригласил меня приехать в Байройт.
Я никогда бы не подумал, что что-то может превзойти те выдающиеся художественные впечатления моей студенческой юности в Вене. Но так оно и было, то, что я пережил в Байройте, будучи гостем друга моей юности, было кульминацией всего, что Рихард Вагнер когда-либо значил в моей жизни.