— Как странно, — мечтательно произносит Оуэн, — что он был там. И вы тоже. А я сейчас здесь. Веревочка натягивается туже.
— Веревка в самом деле туго натянута. Очень туго. Между всеми нами.
В отдалении красиво взвыла одинокая сирена — точно крик совы, одной из тех ушастых сов, что населяют леса вокруг Биттерфелдского озера. Оуэн, начавший было медленно сползать вперед, уперев локти в колени, на секунду задерживается и прислушивается.
— Я так несчастен, — говорит он.
— Ты преодолеешь свои эмоции, — отрезает Мэй, — и дойдешь до такого состояния, когда не будешь ни счастлив, ни несчастлив — только просветлен. Но этот путь труден. Этот путь требует дисциплины.
— Я произвел столько изысканий, — рассмеявшись, говорит Оуэн, — я всегда был хорошим школяром, лучшим из второсортных. Черт бы все это побрал.
— Утром ты расскажешь мне о своей сестре. Ты сможешь даже позвонить ей по телефону, если захочешь.
— Она тоже очень несчастна. Это ко мне от нее перешло… как зараза, — говорит Оуэн. — Но она права. Она права.
— Мое обращение началось, собственно, за много лет до Хартума, — мягко произносит Мэй. Голос его звучит тихо, ровно, успокаивающе, мелодично. Словно музыка по радио — еще и еще. Теперь сирена умолкла, и Оуэну не на чем больше сосредоточиться. — Мой отец, Джордж М. Мэй, шесть лет был послом в Аргентине — в тридцатые годы, — это было еще до Перона, так давно… и хотя я был в ту пору совсем мальчишкой и, как большинство посольских детей, отделен стеной от аргентинского общества, тем не менее я знал о спорадически вспыхивавших бунтах… восстаниях… о «партизанской войне», что, конечно, было самоубийством, поскольку за этим тотчас следовали жесточайшие репрессии. Siempre la violencia[38]. Когда мне исполнилось десять лет, отец попросил, чтобы его перевели в другую часть света — более цивилизованную! — и госдепартамент направил его в Канаду, где он чуть не умер от скуки; мы же с мамой, поскольку мы были так близко от дома, большую часть времени проводили в Вашингтоне. Так внезапно окончилась моя жизнь в посольствах. Но мне кажется, я хорошо запомнил аргентинских революционеров, я не могу не помнить их мужества, их смелости, их физической силы… их огромной воли… которая и по сей день живет в монтаньерос,[39] хотя у меня нет с ними контактов, даже косвенных. Таким образом, мое обращение было заранее подготовлено. Оно спало во мне. Ты называешь нас «террористами», а надо было бы сказать: «мученики». Ты обвиняешь нас в том, что мы пытаемся дать простой ответ на сложные вопросы жизни, тогда как на самом деле мы не предлагаем простых решений, мы не предлагаем решений вообще.