Ангел света (Оутс) - страница 333

Он сидит в темноте и слушает фортепьянную музыку Моцарта, Бетховена, Шопена, записанную на пластинки. Несколько пластинок с записью одной и той же вещи в исполнении разных пианистов. Порой музыка так его возбуждает, что он выключает проигрыватель.

Наслаждение одиночеством. Отчаяние одиночества.

Бывает, проснувшись утром, он вновь чувствует себя почти «самим собой» — физически; бывает, проснувшись утром, он оказывается во власти пронизывающей до костей, неизъяснимой тоски и понимает, что умер… однако тело его продолжает жить.

«Смерть поражает своими аппетитами, хоть они проявляются и не так часто, — делится он своими мыслями с Кирстен. — Но возможно, эти «аппетиты» лишь в нашей памяти… памяти тканей, глубоко засевшей в мускулах и нервах».

Он пишет дочери другого человека, которая находится за тысячу миль и не отвечает ему. Его письма проходят цензуру тех, кто недавно взял ее к себе, — цензуру ради ее же блага… а то она сама рвет их на кусочки, не читая… или читает молча и откладывает в сторону. «Ты подарила мне жизнь. Но что мне с ней делать?» — конверт заклеен, марка налеплена, но письмо отправлено так и не будет.

Выздоравливает. У океана. Приливом все смыло, но его — непонятно почему — не унесло.

В глубине материка он оплакивал бы своих мертвецов, как все. Но у океана «мертвые» одновременно и присутствуют и забываются — забываются так, словно бы никогда и не жили. Он думает об Изабелле, он думает об Оуэне; и о Мори. Они присутствуют, хотя и не телесно, — стоят за дверью коттеджа, шагают по берегу, сидят с ним за обеденным столом. В то же время разумно предположить, что они никогда и не существовали или что их существование — совсем как у медузы, которая одновременно и животное и цветок, а на самом деле вода, — было слишком мимолетным, слишком случайным, чтобы хоть как-то можно было его измерить. Остров Маунт-Данвиген образовался в послеледниковый период, но даже послеледниковая суша — это нечто очень древнее. Действительно древнее.

Хищные птицы привлекают его внимание, он чувствует определенное сродство с ними, мрачное утешение от их резких криков, их горбатых клювов, их явно ненасытных аппетитов. И дюны, необыкновенные дюны Маунт-Данвигена, иные футов восьмидесяти в высоту, — дикая природа, среди которой он может бродить часами, днями, завороженный тем, как искажаются расстояния и масштабы, этой головокружительной картиной непрестанного изменения. (Он снова и снова бродит в дюнах на северо-восточной оконечности острова. Отвесные стены, и долины, и гладкие сухие поверхности, и блестящие ребристые поверхности, обжигающе горячие или необъяснимо холодные. Горы и холмики, скаты, косы. Мелкий песок с вкраплениями гранатовых и черных минералов, из которых слагаются призрачные очертания — цветы, деревья, люди. Ветер ненасытен, ветер изнуряюще, не переставая воет и то нежно касается, словно щеточка из верблюжьего волоса, то неожиданно грубо и резко пихает тебя. Это, безусловно, ветер строит и перестраивает дюны. С ненасытным аппетитом. Вздымает песок, образуя небольшие горы, потом выравнивает его, превращая в ребристые полуострова, — вечно передвигая, безостановочно производя миграцию, как ни странно, с запада на восток. Поскольку у него много времени, он наблюдает, как песок передвигается и меняет форму. Медленно. Очень медленно. Точно волны, точно горы и перекаты и белые гребни Атлантики. Весь пейзаж текуч. И однако же все преувеличенно четко: тени, отпечатки ног, даже отпечатки листьев; сверкающее солнце, пронизывающий до костей сумрак. Ник отмечает, какая здесь низкорослая растительность — береговой вереск, береговая трава, карликовые сосны; он отмечает серовато-коричневых кузнечиков, и пауков, и крошечных мошек, и какие-то коконы в мертвых стволах давно затопленных лесов. Во всем — загадка, он уверен, что все исполнено большого значения, но для него все сводится к одной истине — перед ним мир пустой и прекрасный, не оскверненный и не подчиненный человеческой воле.)