Агаси оплакали, и делу конец. Ах, не мне бы писать в память о таком армянине, о таком несравненном герое его историю. Блажен будет тот час, когда какой-нибудь благородный сын армянского народа разгневается на негодный мой язык, отбросит прочь негодное мое писание и сам заново напишет историю наших храбрых армян так, чтоб слушатель и читатель загорались, воспламенялись, удивлялись, восхищались и перо и книгу того писателя чтили, как святыню, как ежели бы они принадлежали Петрарке, чтобы хранили их на лоне своем. Это я от любви так осмелел, что написал, — пусть же читатель не осуждает меня за мои недостатки.
Пойдем-ка еще раз на берег Зангу, посмотрим еще раз на священную Зангу, взглянем на ее ущелье днем, — ибо была ночь, когда мы переходили через нее, а то, что видишь ночью и днем, не одно и то же. Еще раз пройдемся по земле нашей священной Родины, потом протянем друг другу руку, сольемся сердцами, обнимем друг друга, прильнем грудь к груди, — слезы застелют нам очи, боль и скорбь замкнут уста, горы и ущелья отнимут голос. Ах, если один из нас окажется на небе, а другой останется на земле, то под какой бы луной он ни стоял, на какую бы звезду ни глядел, на берегу какого бы моря ни сидел, по верху какой бы горы ни проходил, — пусть обратит взоры свои к небу и понизит голос, и пусть первый вздох его, первая капля, из очей уроненная, первое слово, из уст вырвавшееся, будет:
«Друг мой, друг мой, ты ушел, я остался, но слова твои я не бросил на ветер, любовь к Родине неизменно храню в сердце своем, за счастье Родины жизнь свою готов отдать. Не горюй, не скорби, помяни меня и моли о ниспослании мне силы».
3
Зангу, Зангу, прекрасная моя Зангу! Когда вижу я твой небоподобный лик, слышу печальный твой голос, вбираю губами священную твою воду, — в этих ущельях твоих, цветами украшенных, на этих прохладных твоих берегах, под твоей белой, светозарной пеной, на берегу твоего скромного Мамбри[197], под твоими веющими фимиамом деревами, среди цветов твоих, бессмертье дарующих; когда слышу я твой печальный, заунывный плач, зловещий, скорбный голос, когда вижу горючие слезы милых очей твоих, я думаю: наши несчастные, злополучные, полоненные, сбитые с ног, обессиленные, обездоленные, опустошенные, заколотые, камнями побитые, лишенные родины, обескровленные, бездомные, скорбящие, бедные, неимущие сыновья и внуки твоих счастливых, давно ушедших, нам недостающих, высокородных, могущественных, сотрясавших мир, непобедимых, неодолимых князей, миростроителей-царей, могучих, крепкоруких богатырей, — как били бы они себя по голове, как оплакивали бы свой черный день, подумав про того, кто впервые приветствовал тебя радостным голосом, с высоко поднятым челом, с небоподобным лицом и орлим взором, с богатырским обличием и улыбкой сладостной, про того, кто впервые вкусил тебя, с радостью и ликованием понюхал твои цветы, с наслаждением отведал вкус сладких плодов твоих, кто пришел и возлег на твоем прохладном, освежающем берегу, поцеловал твое святое, непорочное лоно, ласково, умиленно сорвал твою благоуханную розу, твою скромную фиалку и величаво, с горделивою важностью протянув, простерев над тобою свою храбрую длань, с властною силой, с проникновенной мыслью, острым глазом взирая на эти священные берега, на эти благородные ущелья, на эти неколебимые скалы, в восхищенье перед твоим бесстрашным, храбрым сердцем, перед твоими пенистыми, свирепыми, страшными волнами, — наконец воскликнул грозным голосом, решительной речью, небесными устами, херувимским языком: