Я уговаривал себя, как страховой агент мнительного клиента. Я понимал, ходу назад нет. Мы не повернем даже при абсолютной уверенности, что идем в тупик. Повторить в обратном направлении шестисуточный волок немыслимо! Легче погибнуть, не насилуя свои измученные тела в отпущенные судьбой последние часы. Но идя вперед, мне необходимо было хоть немного верить в то, что не все возможности спасения исчерпаны. Не мог я продолжать невыносимо тяжелую работу, не веря в ее полезность. Я сознательно строил иллюзорные планы близкого спасения, ища в них стимул движения.
За шесть предыдущих дней накопилась усталость. На мелях, подобных которым еще недавно мы проскакивали с ходу, единым усилием разогнав плот, теперь приходилось задерживаться, перетаскиваться долго, с длинными перекурами. Потом запрыгивать на плот и некоторое время, пока он свободно относился к берегу, недвижимо лежать, не имея сил даже поменять позу, какой бы неудобной она ни была. И мечтать о том, чтобы эти короткие мгновения продлились.
Миновали барханные цепи, по которым я вчера вечером бродил. Снова потянулся однообразный ракушечный пляж. Порой мне казалось, что наши трепыхания лишены смысла, нужно бросить плот, перестать истязать свою плоть, лечь в тень саксаулового дерева, в мягкий бархатистый песок, и будь что будет! Возможность смерти уже не пугала. Она вошла в наш быт, стала привычной, как солнце, песок, море. Когда это произошло — день назад или два, я не заметил. Мы уподобились тяжелобольному, знающему, что он обречен, но тем не менее не ломающему привычный образ жизни. Невозможно бояться каждоминутно, от этого сойдешь с ума раньше, чем погибнешь от недуга. Надо либо добровольно избавляться от жизни и вместе с ней от моральных и физических страданий, либо приспосабливаться к новым обстоятельствам.
Однажды, давно, я пришел проведать своего школьного товарища. Он уже выписался из больницы. Возможности медицины были исчерпаны. Все, в том числе и он, знали, что остались дни, в лучшем случае недели до закономерного конца. Мы сидели друг против друга. Беседа не шла. Нам мешало знание! О чем говорить? О его болезни — это тема запретная. О моих неурядицах? Но самые злополучные из них означали одно — жизнь! Было бы высшей бестактностью вытребовать сострадание к себе человека в его положении. У нас не осталось точек соприкосновения. Любые, предложенные мною темы подразумевали развитие во времени, которого он был лишен. Разговор склеивали из дурацких, ничего не значащих фраз. Я ненавидел себя, когда спрашивал: «Ну как жизнь, в общем?» Он мычал невнятные ответы. Зависали томительные паузы. Я мечтал об одном — скорее уйти. Моя благая цель — отвлечь товарища от мрачных мыслей, выразить свое участие оборачивалась издевательством над ним. Даже мой вид, розовенькая, пышущая здоровьем физиономия доставляли ему страдание, рождали безответный вопрос: «Почему именно я?»